Меню

Озеро в тумане лодка

Самая легкая лодка в мире — Юрий Коваль

Страница 21 из 43

Глава VIII. МУТНОЕ СЕРДЦЕ ТУМАНА

Я не мог уснуть. В палатке было душно. Туман, вползающий через щели, покрывал мой лоб испариной, как холодная подушка, наваливался на грудь, придавливал и душил. Палатка была набита туманом.
А там, за брезентовыми стенками, была тишь. Ничто не булькало, не ворочалось, не плескало, но я точно знал, что это неправда. Там обязательно что-то двигалось, что-то булькало и плескало, только очень тихо, еще тише, чем движение тумана.
Раки опять наступали из глубины на берег, ночные летучие мыши летали над нами, и выдра проплывала, спрятав голову под водой. А что еще там делалось, я не знал — не бесы ли катались на лодочке под бесшумными парусами?
Мне представлялась небольшая коричневая лодочка, набитая молчаливыми бесами, и туманный парус, и бес-капитан с седыми усами, и рожи бесов-матросов, испачканные чугунной сажей.
Что они делали там, в лодке, я не видел — рыбу не ловили, выдру не гоняли, только для чего-то мочили в воде толстые веревки.
— Ты спишь? — спросил я капитана.
Капитан спал. Спал капитан, убаюканный усталостью, духотой и туманом.
Я вылез из палатки в полную темноту. И все же, как ни странно, в темноте этой виден был туман. То ли белый, то ли сизый — неведомо какой.
Вытянув руки, вышел я к берегу озера, наткнулся на корму «Одуванчика», потрогал его холодную серебряную кожу.
Забрался в лодку, сел на свое место, прикрыл глаза. В «Одуванчике» мне было спокойнее, чем в палатке, дышалось легче. И я решил подремать в лодке, дожидаясь рассвета.
Бесы ли шутили надо мной, но и в лодке не дремалось, не спалось. Взявши весло, я легонько ткнул им в дно озера — и лодка отошла от берега. Неожиданно поплыл я в темноте и тумане.
Изредка опуская за борт весло, я слегка касался воды, которую не видел, и не слышал ее плеска. Порою я даже и не зацеплялся веслом за воду и двигался вперед, отталкиваясь от тумана.
«Так и надо, — думал я. — Так и надо плыть — отталкиваясь от тумана. Для этого и построен „Одуванчик“».
Туман над озером оказался легче, чем тот, в палатке, прибрежный. Там он был гуще, там он давил на грудь, а здесь пролетал легко, оставляя на щеках влажный след.
Чем дальше отплывал я от берега, тем нежнее становился туман, я чувствовал это кожей лица, — нежнее, влажней, невесомей. Он не терял своей густоты, но непрестанно менялся. В темноте тянулись над головой легчайшие туманные нити, которые вели в недра тумана, к самому его туманному сердцу.
«Мутное, наверно, у него сердце, — думал я. — Муть да белая серость. Ни черта там не видать, в его сердце».
Бесформенным и рыхлым огромным комом представлялось мне сердце тумана, оно лежало на воде, посреди озера, неподвижное и густое.
«Надо хоть добраться до него, поглядеть, — думал я. — В самое сердце я вплывать не буду, рядышком, около поплаваю».
Туман не мешал мне. Он вроде и не сердился на человека, который собрался доплыть до его сердца.
Впереди я заметил темное пятно. Своей глубиной и бархатностью оно отличалось от всей остальной ночной темноты и поэтому притягивало к себе.
Ударив веслом, я всплеснул воду и вплыл в темный круг, очерченный туманом на воде.
Чистый ночной воздух окружал теперь меня. «Одуванчик» плавно пересекал свободный от тумана пятачок черной воды, окруженный глухими белесыми стенами. Далеко-далеко, высоко в небо уходили стены тумана, а там, где кончались они, горели три ярких, к земле наклоненных звезды.
Я остановил лодку и сидел, испуганный, в сердце тумана, задравши голову к небу.
Я узнал эти звезды, внезапно открывшиеся мне, — Пояс Ориона. И, пробиваясь сквозь туман, светили в небесах и остальные звезды — и все созвездье Орион стояло надо мной, над озером, над пустым сердцем тумана.
Я ничего не понимал. Сейчас, летом, даже глухою ночью никак не мог быть виден Орион, и все-таки он стоял надо мной и над моей лодкой.
Не знаю отчего, но я всегда радуюсь и волнуюсь, когда увижу созвездье Орион. Мне кажется отчего-то, что созвездье это связано с моей жизнью. Как будто даже Орион — о, небесный охотник! — наблюдает за мной, хоть и маленьким, а живым, и я ни перед кем, а только перед ним отвечаю за все, что делаю на Земле, — за себя, за свою лодку, за плаванье в сердце тумана.
Неподвижно сидел я в лодке, не шевелясь, стоял вокруг меня туман, и не шелохнулась волна под килем «Одуванчика» — только свет Ориона двигался к нам и достигал нас.
Как некоторые южные люди загорают на солнце, так и я подставил свое лицо под свет Ориона и чувствовал кожей прикосновение его лучей.
Они не были теплыми или холодными, они касались кожи почти незаметно и все-таки отпечатывались на лице. Не знаю, что изменилось на нем — светлела ли, темнела кожа, но я чувствовал, как проходят мои усталость и тревога, легче, яснее становится на душе.
«Все не так уж плохо, — думал я. — Вот я даже доплыл до сердца тумана».
Прикрыв глаза, я вспомнил вдруг людей, оставленных в городе, — Орлова и Петюшку, Клару и милиционера-художника и тех других людей, о которых не пишу здесь, в книжке. И все они казались мне совсем неплохими и, пожалуй, самыми лучшими и самыми легкими в мире.
Подремывая и вспоминая, я долго сидел так в лодке, а когда открыл глаза, увидел, что нет уже надо мной Ориона и туман сомкнулся над головой.
За туманом, где-то неподалеку, слышался тихий и жалостный вой.
«Уууууууу…» — то ли вздыхал, то ли плакал кто-то, так горько и печально, что хотелось немедленно кинуться на помощь.
Легонько ударяя веслом, я поплыл поскорее на этот вой, и чем быстрее плыл, тем светлее становилось вокруг, развеивался, таял туман. Впереди я увидел лодку с парусом и темные фигуры на борту.
«Бесы, — понял я. — Заманили все-таки. Воют, холеры, мочат в воде веревки».
Коричневая лодочка приблизилась, и я увидел рожи, испачканные чугунной сажей, и капитана с седыми усами. Увидавши меня, он поднял руку, помахал приветливо.
Я махнул в ответ, и бесы-матросы дружно выхватили из воды веревки, к которым привязаны были ржавые жирные крючки. Бесшумно прошла мимо меня коричневая бесовская лодочка. Быстро скрылась она за спиной, а вой все слышался впереди.
«Кто же это воет? — думал я. — Неужели капитан-фотограф? Кто-то прихватил его и душит во сне».
Быстро поспешил я, погнал «Одуванчика», и нос его врезался в прибрежный песок. Я бросился к палатке.
— Эй, капитан! — крикнул я, откидывая полог. — Ты чего воешь?
Капитан заворочался, высунул из спального мешка бороду.
— А? — хрипло прорычал он, изумляя меня тем, что можно хрипло прорычать такое простое слово. — А?
— Это ты воешь?
— Чего еще? — недовольно продирая голос, сказал капитан. — Сколько времени?
— Воешь ты или нет?
Бестолково прочищая глаза, капитан чудовищно призевывал.
— Кто воет? — раздраженно расспрашивал он. — Где?
Пока я тормошил капитана, вой и плач прекратились, затихли над озером, пропали. По лицу же капитана ясно было, что выть или рыдать он просто-напросто не умеет.
— Сколько время-то? — спрашивал не умеющий выть капитан. — Пора, что ль, в макарку?
— Светает, — ответил я.
Капитан выпутался из спального мешка, подполз на коленях к костру и принялся раздувать тлеющую головешку.
— Надо чайку вскипятить, — сказал он.

Источник

Часть Пермского края накрыло дымкой, пахнет гарью. Что случилось?

Жители нескольких районов Прикамья жалуются на смог и дымку. Сообщения по этому поводу появились в местных пабликах с предположением, что где-то неподалеку горят леса.

— В городе чувствуется запах гари и дымка от лесных пожаров, — написал участник сообщества «Мой город — Кизел!».

— Неужели леса горят? По всей округе смог стоит, — рассказала подписчица паблика «ЧП | Чусовой».

На дымку и «привкус» гари в воздухе также жалуются жители Лысьвы и Перми.

Наш читатель Сергей Пермяков, находящийся сейчас в Кизеле, прислал фото дымки, которая заволокла город (см. выше).

— Кизел накрывает дымкой, — пояснил он изображение на снимке. — Стоит запах гари. Видимо, тянет со Свердловской области, с пожаров в лесах.

Действительно ли причина в лесных пожарах и дым идет издалека, мы выяснили у специалиста ГИС-центра ПГНИУ Андрея Шихова.

— Так и есть, — подтвердил 59.RU Андрей Шихов. — Причем дым идет не столько из соседней Свердловской области, сколько из более дальних регионов — Курганской, Тюменской и Омской областей. Пожары там не похожи на летние — по большей части горит трава. При этом площади пожаров большие, так как стояла сухая погода. Дым сносит восточным ветром. Даже на спутниковых снимках это видно. До Пермского края доходят остатки дыма.

В краевом Министерстве природных ресурсов также говорят, что смог создают пожары в других регионах.

— По сообщениям от лесничеств, в системе видеомониторинга «Лесохранитель» на восточной части Пермского края наблюдается задымление — по всей протяженности, — сообщили в региональном Минприроды. — Причина — смог от лесных пожаров в Уральском федеральном округе.

Ранее мы рассказывали, как пережить смог от лесных пожаров и как помочь питомцу в такой ситуации.

Источник

Лодка в тумане

Проснуться утром после тяжелого празднования нелюбимого праздника, называемого «Днём Рождения», а если он ещё юбилейный, начинающий с сегодняшнего дня отсчёт нового десятилетия, то это, должен сказать, довольно противно. Ещё тяжела голова, а так же печёт изжога от неумеренного вчерашнего застолья. Мучает то, что можно взять в кавычки – «сам себе противен». Гадостно во рту, в кишечнике и в мочевом пузыре. И надо бы встать, пойти в туалет, заодно и почистить зубы, потом выпить на кухне сока, если со вчера осталось. Но как себя заставить? Мучительная дремотность не даёт подняться. Есть опасность увидеть себя в жёнином зеркале в полный рост, а это – прямо беда. Даже не хочу описывать, что я могу увидеть. Лежу, так и не открыв глаз, но знаю, что за веками темно – ещё слишком рано. Обычно я крепко сплю свои восемь часов, но не в такой день – день начала новой эры. Т. е. начала следующего десятилетия жизни. Может быть, подводить итоги надо было вчера, но я подвожу их сегодня. И что же я успел? Почти что ничего. Надо признаться себе, что жизнь прошла мимо. Потрачена зря. Впустую. Проплывают в угнетённом мозгу тягостные мысли про всё, что можно было сделать, но не сделано… и я даю себе осознать, что это похмельная депрессия, и надо встать и начать делать, что я обычно делаю по утрам. Решительно отбрасываю одеяло, вскидываю торс, хватаю руками пальцы ног и натягиваю позвоночник до хруста, чтобы очнуться. Спустя минут десять я умыт, одет и стою с чашкой крепкого чая перед компьютером. Предрассветную депрессию сменяет утренняя злость. Мне срочно надо что-то делать. И я делаю. Я навожу порядок вокруг компьютера на столе как греческий герой в конюшнях. Бурным потоком. Принципиально. Всё подряд летит в большой чёрный мешок на полу. Кроме, конечно, этого проклятого железного ящика и неповинного голубого экрана при нём. Книжки, бумажки, засохшие ручки, календари за многие годы, сувениры из Парижа, Нью-Йорка и др. городов, карты, журналы, старые мышиные коврики, просроченные лекарства. Стол почти чист. Только засохшая кошачья моча на серой картонной подстилке стола – месть сволочной кошки Щурки за пинок под зад. Решимость и злость мало-помалу сменяется сомнением. С чего это такая радикальная чистка?
За окном уже светло.
Сверху кучи лежит журнал без обложки и нескольких оторванных лакированных листов. Фотография на полстраницы смотрит в потолок. Я ещё раз беру журнал в руки. Французский короткий текст непонятно о чём. На фотографии туман и нос лодки. На носу мужчина протягивает руку другому мужчине, стоящему на причале. В лодке сидит молодая женщина. За ней на корме парень в спасательном жилете держит руль лодочного мотора. Туман такой плотный, что парень уже почти неразличим, а то, что за ним, едва угадывается – там причаленные парусные суда. Фотография вызывает беспокойство, но пока непонятно – чем? Вглядываюсь в текст – Жан-Луи и Жанна Деламотт, смог я прочесть – это, я думаю, и есть мужчина и молодая женщина, главные персонажи в лодке. Я задумываюсь, и мне кажется, что я понимаю, что происходит на фотографии. Это спасательная операция. Мужчину и молодую женщину выловили из воды – яхта разбилась в тумане. Их спасли и доставили на берег. Пусть будет так. Но что же меня беспокоит? Молодая женщина измучена и напугана, мокрые волосы падают на лицо, она завёрнута в большую брезентовую куртку, но я узнал её… Как ко мне попал этот разодранный безымянный журнал?

Мы купили дешёвый дачный участок в полутора сотнях километров от Москвы, в сердце болотного края – Туголесья. Кусок осушённого болота, два метра торфа под ногами, небольшой сухой островок посередине участка, поросший мелкими берёзами. Несколько соседей, ещё не освоивших свои наделы. До платформы электрички три километра, которые мы только что одолели. Влажный зной, звенящая мошка над головой. Мы на островке среди наших берёзок – я и жена – пьём водку, поедаем бутерброды и думаем, с чего начать обживание участка. Да, собственно говоря, уже и начали. Вокруг далеко видать во все стороны, до горизонта – болота, редкие рощицы берёз, вроде нашей, линии электрических столбов вдоль дорог. Невдалеке, на песчаном бугре, – они всё же иногда попадались нам по пути, – тёмная сосновая роща. Из неё выходит человек и широко шагает к нам. Это местный житель, потому что в сапогах. Мы уже знаем – в этих мокрых местах надёжная обувь – сапоги.
– Москвичи, – говорит он. Не спрашивает – утверждает.
Киваем.
– Забор будем ставить?
Заинтересовались. Какой забор, из какого материала, столбы, жерди, на какую глубину закапывать, и главное – стоимость. Обещали подумать и через неделю сказать.
– На станции барак – видели? Спросите татарина. Ахат – это я. Или Розу – то моя жена.
Пока говорили, я ему водки предложил выпить. Он отказался. Теперь я понял – татарин.
Через неделю, в субботу, поехал заказывать забор, повёз аванс. На станции вышли из вагона два дачника и я – всё же полторы сотни от Москвы. Кроме нас на платформе ещё трое – местная девчонка, – она в сапогах и ездит по платформе на велосипеде, туда – сюда. Сзади бегут два пацана, босые, верят, что она даст им покататься. Для них платформа – бульвар.
– Эгей, где тут татарин живёт? Ахат. Или Роза.
Девчонке лет двенадцать, пацанам меньше.
Она подъехала, спрашивает:
– Зачем тебе татарин?
– Надо… – Худая, немытая, в грязном коротком платье, сапоги в коричневой торфяной пыли, на лице, на шее тоже коричневая пыль. Лицо неожиданное, нездешнее – восточное, как на иранской миниатюре.
– Зачем?
Я понял, «надо» не отделаешься.
– Забор хочу заказать. Знаешь татарина?
– Мишка покажет. – Она сделала знак пацану, который выглядел немного постарше другого. – Его сейчас нет, он приедет другой электричкой.
Я посмотрел на часы – через сорок пять минут. Дойти до моего дачного участка не меньше тридцати, смысла нет, лучше здесь дождаться. На платформе ни одной скамейки. Солнце печёт. В уши, в нос, за воротник лезет мошкара. Без конца отмахиваюсь веточкой, но она мало помогает, а девчонке хоть бы что, и пацанам тоже. Подул бы ветерок, но его нет. Девчонка улыбается, видя мои муки, говорит:
– Дураки вы, городские… и чего вам здесь… комаров кормить?
Я с ней согласен, дача это затея жены. Мне она не в хрен…
– Мишка, отведи его. Пусть в хате дожидается. Опухнет. Ты бы мазью намазался…
У меня нет опыта, теперь-то буду знать, надо запастись репеллентами, мазаться.
Иду за Мишкой. Он ведёт меня в барак, длинный деревянный почерневший сруб, в квартиру номер четыре. Дверь не закрыта на ключ, потянул – заходи. Удивительно, обстановка почти городская, чистые крашенные полы без половичков. Ожидал увидеть кровать с горой подушек, кружевными накидками… нет, простой клетчатый плед. Круглый стол со скатертью, городской полированный шкаф. Телевизор «Рубин». И даже полка с двумя десятками книг. Зимой здесь топят печку белого кафеля. Мишка остался в комнате, не то сторожить, не то из любопытства.
– Здесь живёшь, Мишка?
– Аха.
– Там, подальше, крыши видны. Это что же, посёлок?
– Был посёлок. А сейчас барак да три жилых дома, окромя станции. А уже и станция закрыта. И лавки нет – закрыли. В Туголес ездим. А хлеб сами пекём. Там и школа. А ты в Москве живёшь? Далеко от вокзала?
– Нет, недалеко, на метро три станции, и троллейбусом пять остановок.
– Далеко, заплутаешь, пока найдёшь. Мы с Анькой ездили, так дальше вокзала не пошли, испугались. А народу-у… А маши-ин…
– Кто испугался? Я? Может, ты испугался, а я нет. – Девчонка толкнула дверь и вошла. Она, значит, и есть Анька. Вошла босая, в сенях сапоги скинула. В руке алюминиевая мятая кружка, жадно пьёт воду. – Пораньше поедем, чтобы день впереди был, тогда и пойдём на Красную площадь увидать Мавзолей. А то, поехали…
Пока доехали, уже и обратно надо.
Она стала смотреть на меня своими красивыми тёмными глазами, брови её почти срослись на переносице, персидские брови, чёрные, вразлёт. Длинненький прямой, узкий нос, на удлинённом, как узбекская дыня, лице. Под носиком маленькие алые губы бантиком. Улыбалась углом рта, но глаза серьёзны, озабочены.
– Ты бы научил меня в метро ездить.
Я стал объяснять, но разве на пальцах объяснишь. Вижу, не понимает. Пообещал как-нибудь забрать в Москву, показать. По лицу вижу, она разочарована, что не поняла, слишком, наверное, сложно ездить в метро, а ещё с пересадками, это совсем непонятно. И всё под землёй – страшно, небось, темно, как в погребе. А этот хоть и пообещал забрать в Москву, показать, да мало ли чего пообещаешь, и когда ещё обещание выполнишь. «Пошли, Мишка», сорвалась и умчалась, Мишка за ней. Я остался один. Посидел, листая книжки. Пришёл татарин Ахат, взял деньги, всё обговорили, и я пошёл пешочком, не спеша, гуляючи, через рощицы, через сырые поляны, через торфяные плеши, мимо мелких озёр, далеко обходя дренажные канавы, полные чёрной воды, большую часть пути – по разбитой узкоколейке, а там уже и до надела моего недалеко. Какое-то всё же дикое очарование есть в это болотной стране.

Когда заборные работы уже шли к концу, я сговорился с татарином ставить дощатый сарай под рубероидной крышей для временного жилья, чтобы оставаться ночевать с субботы на воскресенье и для хранения дачного копательного инвентаря. Потом обжились туалетным домиком, Ахат смастерил. Он же срубил приличные ворота с цепью на замке. Мы с женой пока что копали грядки и вырастили в тот год большой урожай петрушки. А морковь и всё остальное не уродилось на торфе. Торф хоть и удобрение, но когда его много, на нём ничего не живёт. В июле началась жара и пошли нутряные торфяные пожары, без огня, один дым. Природу до самой Москвы затянуло дымом. А там уже и сезон кончился, дачники съехали до весны. Так я и не выполнил своего обещания, да и забыл и про него и про Аньку.
К весне я закручинился. Затосковал по болоту, живучим берёзкам, торфяной чёрной воде, в которой плавают ужи, по сёстрам берёз сосенкам, с мукой выживающих на сыром торфе. И уже привычным комарам, и обильным грибам, и влажному зною, и едкому дыму пожаров. Покорный работник своей жены, энтузиастки дачного дела, поначалу равнодушный к дикой природе, я, пережив долгую мрачную московскую зиму, затосковал. В конце апреля, ещё не сошли снега под бледным российским солнцем, а я уже стал собирать рюкзачок и дожидаться субботы. Ехал один. На родной платформе я был первый весенний дачник. Кругом ещё лежал медленно тающий снег, но уже освободились тропинки.
– Дядька! – услышал я и, обернувшись, увидел знакомую велосипедистку Аньку, и в этот раз рядом с ней не было её клевретов. Она вела за рога свой велосипед, была в тех же сапогах, покрытых прошлогодней торфяной пылью, а вместо короткого платья на ней было короткое пальтецо, такое же, впрочем, грязное, как и прошлогоднее платье. Она, кажется, навсегда останется грязнулей с немытой шеей, но с удивительным тонким персидским лицом. – Обманул меня? А я и не поверила тебе, не радуйся. Папка встанет, возьмёт в Москву. Не зайдёшь к нему, проведать?
– А кто твой папка? Я его разве знаю?
– Ну, как же не знаешь? Татарин Ахат.
Я удивился.
– Это ж разве твой отец? Я не знал. Да что с ним?
– Бензопилой ногу покромсал. До весны, думали, не доживёт.
– А сейчас он как?
– Живой, до сортира и обратно сам ходит.
Я пошёл с нею к её отцу, посидел с ним, послушал рассказ про его четыре операции, как ему отрезали каждый раз по три килограмма гнилого мяса с ноги, и как от неё уже почти ничего не осталось «окромя кости». Пришла от соседки его жена Роза, и я понял, откуда в Аньке её персидская красота. И не персидская она, а татарско-еврейская. Роза была еврейка. Анька давно уже гоняла на своём велосипеде, а я всё сидел в гостях в этой удивительной семье. Ушёл, отказавшись обедать, чтобы успеть сходить ещё на свой надел, сиротствующий почти полгода – в апреле чернеет рано. Сарайка наша была цела и не обворована местными собирателями цветмета, хотя и видел я чужие следы на снегу. Не поверили собиратели, что в такой сарайке может быть что-то ценное. Я обошёл свою землю, потрогал каждую берёзку, покачал каждый заборный столб, крепко ли торчит в мёрзлом торфе, посидел, закручинившись в сарайке. Время созрело, пора уходить. На платформе Анька. Явно сторожит. Не я к ней, она ко мне подъехала.
– Дядька, послушай, чего скажу. Мы с пацанами все дачи обошли, везде чем-то поживились. Твой сарай не тронули – я не дала.
– Ну, я следы видел, много коней там потопталось…
– Папка сарай делал, я его руку узнаю. Только он так дверь врезает. Я не дала взломать, чтобы на него не подумали.
– Что ж, мне тебя благодарить за это?
– Благодарить не надо, а всё же я тебя попрошу… Мне денег надо.
Не только, что грязнуля, а ещё и бесстыдная попрошайка.
– Ну, Анька. Мало ли кому денег надо… Я ж не знаю для чего тебе, может, на пьянку. И сколько тебе надо денег?
– Не знаю… Сколько такое лекарство может стоить?
Ну вот, трогательная история. Подайте, христа ради, на лекарство больному отцу. Она достала мятую бумажку. Рецепт. Я взял, но разве разберёшь докторский почерк.
– А хочешь, могу дать, как Мишке.
Я не понял, удивился.
– Чего дать?
– Ну… чего дать… Поетись. Да ты не шугайся. Я с осени не целка. Так что безопасно. У нас в посёлке пустая изба, можно там.
Я сначала опешил, с коня свалился от неожиданности, потом попытался возмутиться.
– Да ты что, девка, с ума, дура, сошла? Да я твоей мамке…
– Ну ладно, чего шумишь? Нет, так и не надо. Давай… – протянула руку за рецептом.
– Вот же ты дура, прямо в себя прийти не могу. Оставь рецепт мне, я спрошу, что за лекарство.
Она села на свою пыльную железяку и уехала в дальний конец платформы. Уже стало темнеть, и я не увидел, куда она потом исчезла с платформы.
Подошёл поезд… свистнул и остановился.

В середине лета опять загорелся торф, туда-сюда мотались по разбитым насыпным дорогам тяжёлые пожарные машины. Пожарники рассказывали, что нашли палку, к ней была примотана проволокой тряпка, пропитанная керосином. В районе приближались выборы мэра, усилилась политическая вражда. Все средства борьбы стали хороши, в т. ч. и поджоги. Дачники в очередь сторожили участки, чтобы огонь не перекинулся через пожарные канавы. Не хватало пожарных машин, прислали из Москвы. Ездили днём и ночью. Торфяные пожоги коварны. Сухая трава горит буйным пламенем, широкой огненной полосой по ветру и быстро гаснет. Через день-два на чёрной горелой земле, то здесь то там, возникают едва заметные голубые дымки. Через неделю дымки становится гуще и тянутся они из дырок в земле величиной с ночной горшок. А там, внизу, уже горелые ямы, куда может целый автомобиль провалиться, и светятся они по ночам жаром, и сколько ни лей в эти ямы воду, а они всё тлеют и тлеют. Тут нужны сильные проливные дожди, а бывает, что они не помогают, и тогда нужно дождаться зимы с обильным снегом. Случалось, торф горел и до самой весны.
Местные жители говорят: да и пусть оно всё выгорает, к фуям, до самой земли. Надоело, на хер, на торфе жить. От же, кому-то ж повезло, едрён мать, на глине обитать. А то и на камне с песком, что ещё гораздо получше будет.
Им жить на торфе без водки тяжело и противно, у них давно уже работы нет, а и не нужна она им, так лучше. Что украдут у дачников, то и пропьют. А тут от пожаров электрические столбы в одну ночь попадали, так они всем посёлком наши провода посрезали. А какие столбы не упали, они двуручными пилами спилили и наши хорошие алюминиевые провода покрали на металлолом. Мы, дачники, остались без света, без двух километров проводов и без столбов.
Очень неудачное удалось лето.
Я татарину три раза лекарство по Анькиному рецепту привозил, подружился с его еврейской женой Розой, и немного историю её жизни узнал. Аньку так за всё лето ни разу и не видел больше. Где-то её носило.

Где? В Москве. По Москве её носило. Она освоила метро, пересадки, научилась пользоваться схемой. А главное, перестала бояться, что под землёй страшно и темно ездить. Ахату было теперь не до неё, не до надзора и пестования дочери, раз он стал несамостоятельным, сам уже поднадзорным инвалидом с копеечной пенсией, а Розе надо было думать о заработке на еду и лекарства, и это в поселке всего-то на четыре-пять домов. И ухаживать за недееспособным мужем. Так что тоже не до неё. Роза жаловалась на дочь, что управлять ею стало совсем невозможно, поступает, как сама желает. Мало что родителями, всем посёлком управляет. И дедами, и бабами, и пацанами. Особенно, Мишкой. Мишка стал её безответным рабом. Что прикажет она ему, то он безответно и делает в страхе и недоумении. Она его, я полагаю, в приказном порядке и на себя положила, а он её в страхе и недоумении и дефлорировал. Так и держит его постоянно при себе для исполнения своих неожиданных прихотей. Правда что, признавалась Роза, немного помогает она им деньгами, но как зарабатывает – не говорит. А я видел, что Розе и не хочется спрашивать, чтобы не услышать чего-нибудь такого…
Я всё это узнал не сразу. Только в следующем сезоне. Мы с женой, как обычно, по весне, ясным утром в субботу, собрав накануне рюкзачки с едой и питьём, семенами и корешками, приехали на Казанский вокзал и стоим, ожидая прихода нашей электрички. И вижу я Аньку, (моя жена её не знает), они с Мишкой шагают в толпе пассажиров чуть не первые – только что пришёл наш поезд, его ещё даже объявить не успели. Анька идёт налегке, за нею тащится Мишка с увесистым рюкзаком и большой корзиной, в которой, плотно прикрытая мешковиной таится начинающая прорастать картошка, а ещё из-под картошки местами торчит и немытая морковка. Понятно, что везут на рынок, торговать. Прошли мимо, не узнали. В другой раз видел я их, когда пошли грибы, с полными корзинами – ждали поезда на Москву. Я кивнул Аньке, но она оглядела презрительно мою жену, отвернулась. Она подросла, немного округлилась спереди и немного сзади, стала шире в плечах, уверенней в походке, и вообще, в ней прибавилось уверенности и зрелости. Если бы не её деревенская неряшливость и какая-то немытость… и неодетость, что ли… была бы она красивой и привлекательной девушкой. Лицом-то она была очень красива. Велосипед её куда-то подевался.
В какой-то уж очень жаркий день я, бросив неурожайные грядки, пошёл искупаться на близкое озеро… даже и не озеро это было, а искусственный пожарный пруд. Поэтому он был мало известен дачникам и не освоен ими. Он зарос вокруг себя густыми берёзовыми зарослями, – молодые берёзки растут густо, как трава, – и вела к нему невидимая тропка. Две непроходимые пожарные канавы отделяли его от дороги, и только в нужных местах через них были перекинуты берёзовые стволы. Я подошёл уже близко к своему обычному месту, где был удобный спуск к воде, но услышал какую-то возню и сердитый женский голос. Знакомый голос.
– …да убери ты свои корявые грабли… ты меня изодрал всю… сама лягу как надо… и не надо за мной ухаживать, пень сосновый… и вообще… отстань… я не хочу… всё, я сказала… не хочу…
Я стоял в куче сухого валежника и боялся ступить, чтобы не нашуметь. Было слышно униженное глухое бормотанье и опять сердитый голос.
– …ты думаешь, пень сосновый, я теперь всегда… до конца жизни… должна для тебя ноги раздвигать… сама сниму… не трогай, порвёшь… всю оставшуюся жизнь… в этом болоте, как мамка… а вот фуя вам всем… уеду в Москву…
Опять возня, громкий возбуждённый шёпот. Я устал стоять в позе нимфы, трогающей ножкой воду в ручье.
– …жениться он хочет… на Феньке женись… как раз по тебе девка… корявая как ты… скоро паспорт получит… к тому времени у ней задница ещё больше вырастет… вот ты и женись… куда суёшь, пень… больно же… я сама…
Было страстное пыхтенье, ругань, сельский любовный мат… я стоял, боясь шелохнуться, чтобы не хрустнула ветка под ногой, и поэтому выслушал всё, что было сказано во время довольно продолжительной любовной возни. Много было сказано и после возни оскорбительного и унизительного для Мишки, а главное: что всё это в последний раз, и чтобы он больше не пытался на неё лазить. У меня под ногой всё же громко сломалась ветка, и я пошёл к воде, уже не таясь, вроде только что пришёл…
– А вы чего здесь… окунуться пришли? – спросил я лукаво. – Да, печёт светило нестерпимо.
Мишка открыл рот, но ничего не сказал. Он был в неловком положении – едва успел натянуть штаны на голую задницу, не успел застегнуться, торчали отовсюду из штанов полосатые трусы. Красномордый, корявый, оскорблённый и униженный. Он хотел жениться на Аньке, чтобы не потерять её, потому что уже не мог обходиться без её тела и её воли, и власти над ним, но… куда он Аньке. Она дала ему отставку. Глупый, молчал бы про женитьбу, был бы при ней хотя бы порученцем… Анька лежала на травяном пригорке не прячась – да, пилилась, и чё? Задранное платье открывало не загорелые крепкие бёдра и тайное место между ними. Возле этого тайного места на внутренней стороне бедра чернело у неё небольшое, как ежевичная ягода, родимое пятно. Тонкие голени и мускулистые икры велосипедистки были испачканы торфяной чёрной пылью. Рядом на траве лежали белые в цветочек грязноватые трусики – она не собиралась их хватать и прятать.
– Ага, окунуться. Вот, Мишка окунулся уже… чуть не утоп. – Она шевельнула коленями, раздвинув их. Наглые чёрные красивые глаза смотрели на меня, не пряча явной издёвки. Что ты, что Мишка, плевать мне на вас, я сама по себе и делаю, что хочу. Мне захотелось рассердиться. Совсем не собирался я втягиваться в их деревенские мордасти, и уже одно то, что я стоял и слушал, боясь шевельнуться, как они занимались любовным делом, стенали, собачились, опять стенали, чрезвычайно рассердило меня. Я снял потную рубашку, стянул, застревая ногой, джинсы и кинулся в тёмную торфяную воду. Оттого что она тёмная, непрозрачная, и не прогревается глубоко, не перемешиваясь слоями, она очень холодная. Я сразу же забыл, что сердит на Аньку с её кавалером, и вообще про них забыл, содрогнувшись от холодной, радостной муки тела, после изнуряющего жара липкого болотного солнца. Долго нельзя находиться в такой воде, нельзя стать ногами на дно – там, на дне, стояла ещё ледяная зимняя вода, и плавать можно было только в верхних слоях. Всё это так заняло мои мысли, что я забыл, что сердит, забыл про Аньку и её наглость, и про её жалкого воздыхателя. Когда я вышел на берег, его не было. Анька лежала на прежнем месте, на травяном пригорке, в прозрачной трепетной тени берёзок, прибрав свои грязные трусики и поправив подол платья. На её лице было неискреннее выражение задумчивости и ожидания, и всё же это неискреннее выражение больше шло к её красивому лицу, чем издевательская наглость. Она ждала меня.
– Ты знаешь, что здесь недалеко есть стоянка первобытного человека?
– Где?! – очень удивился я. Это было неожиданно.
– Покажу, если интересно. А знаешь, что в самой глухомани Тугого Леса есть озеро Смердящее? Сто лет назад туда упал огромный камень. Там люди падают в обморок от вони. До него идти три часа.
– Да что ты! Я ничего не слышал про это…
– А если от этого озера пойти на восток, на Муром, то через час можно выйти на каменную лесную дорогу, и если пойти по ней на север, выйдешь на перекрёсток, а на перекрёстке валун, а на нём написано: «Налево пойдёшь – до царя дойдёшь, направо пойдёшь – золотую гору увидишь, прямо пойдёшь – смерть найдёшь».
– Ну, это уж сказки… – Я накинул успевшую подсохнуть рубашку, чтобы согреться, – мне было знобко, – стал натягивать джинсы.
– Так это и есть место, откуда все русские сказки пошли.
– От кого ты эту байку слышала?
– От кого? От бабы Ани. Она померла в прошлый год. Мы с Мишкой туда ходили осенью. В один день не обернулись, заплутали, ночевали в лесу. Натерпелись страху.
– И что, до самого камня дошли?
– Ну да… – она была серьёзна, непохоже было, что она сочиняет.
– Так, и куда вы от того камня пошли? Назад, конечно?
– Назад. Только сначала прямо пошли.
– И что, смерть свою нашли?
– Почему «свою»? На камне написано «прямо пойдёшь – смерть найдёшь». Там про «свою» ничего не написано.
– И что же вы там нашли?
– Гнилую стиральную машину в болоте.
– Я так и понял, что это всё враньё, что ты тут рассказываешь. Ну, я пошёл.
– Нет, не враньё. Всё правда.
– Ну, соври ещё что-нибудь, и я пойду.
– Знаешь, как я в тебя была влюблена позапрошлым летом? Чуть не утопилась от любви. Ага.
Я опять рассердился, вот это мне уж совершенно ни к чему…
– Опять врёшь? Зачем?
– Сам же просил… Нет, правда. На этом самом месте. Где ты сейчас был в воде. Я уже на дне лежала, хлебала воду, да так мне там холодно стало… нестерпимо… я и всплыла. А второй раз уже не захотелось. Так в мокром платье и пришла домой. Вся грязная… злая.
– Да ты что, Анька, не понимаешь. Ты что, дурища, я же в два раза старше тебя, какая такая любовь? Жена… дети у меня. – Я понимал, что несу какую-то чушь, от растерянности, негодования, и не верил, конечно, в её утопление и лежание на дне в холодной воде. А даже если и не врёт, не хочу я ничего слышать про это…
– Ты не опасайся. В той ледяной воде, в которой я излечиться хотела от своей болезни, моя детская любовь и осталась. До сих пор там и лежит на сохранении. Когда-нибудь попользуюсь.
– Дура… детская любовь…
– Сама знаю, не тычь меня «дурой». Лучше помоги. Баба Аня померла, а больше некому.
– Чем я тебе помочь могу? Вместо бабы Ани. Любовной травкой?
– Мне надо нутро почистить. У меня внутри Мишкино семя проросло.
Господи боже ты мой! Потащил же меня чёрт сюда освежиться.
– Ты сдурела, девка, в твоём возрасте аборт… бесплодной хочешь остаться на всю жизнь? Да и чем я могу помочь? Выходи за него замуж, рожай… он же хочет жениться.
Она смотрела на меня, как я дёргался, негодовал, боялся, стоя на горячей полянке, покрываясь новым потом. Остуженное тело опять нагрелось. Анька, лёжа в прозрачной тени на своём травяном пригорке, была равнодушна к моим переживаниям, ждала, когда я натешусь своим негодованием и услышу её.
– Мне ещё нет пятнадцати, а ему и поменьше…
Чем же мне помочь ей? Врача найти? Дать денег? Правильнее всего – сказать Розе. Она мать, это её дело – беременная малолетняя дочь. Я-то что? Чужой человек. Почему я? У них в районе есть поликлиника, там гинеколог, вот пусть он… с матерью этой порочной девчонки и решают… аборт… не аборт… его работа.
– Ты так дёргаешься, будто это твой… будто я от тебя брюхата.
Ещё чего! А ведь могут же подумать… чего это я хлопочу, деньги даю, ищу гинеколога. Мишка – пацанёнок, кто на него скажет, что он девчонку осеменил. А жена? Как с ней объясняться? Ей что в голову придёт?
– У меня деньги есть, мне лекарь нужен. А я для тебя за то всегда коленки раскину. Хоть сейчас… пока Мишка не вернулся.
Я как-то сразу, как после холодной воды, успокоился.
– Я вторым не хожу. Побить бы тебя… мараться неохота.
Она поднялась на локте.
– Так я сейчас окунусь, ты опять первым будешь. Вода всё смоет.
– Слушай внимательно. У меня сейчас нет записной книжки… жди на платформе… я поеду в восемь часов. Дам тебе телефон в Москве и сам позвоню. Тамара Максимовна… запоминай. И помойся, как следует, когда поедешь.
И ушёл.

Читайте также:  Озеро жижицкое псковская область карта глубин

Умер Ахат. Сепсис? Гангрена? Не знаю, не спросил. На похоронах не был, хоронили среди недели, а наша дачная жизнь происходит по выходным. Роза спокойна – отплакалась, отмучилась. «У меня брат в Саратове, одинокий старик, хотела я поехать к нему, так Анька слышать не желает. Рядом Москва, от Москвы никуда не хочет уезжать. И что ей Москва? Я почти четверть жизни прожила в Москве, боялась на улицу выходить. Боялась под трамвай попасть, под машину. Боялась пьяных рабочих, среди которых жила. Сосулек, которые падали с высоких крыш. Моего папу, путейского инженера, послали в эти болота, на торфоразработки, строить сеть узкоколеек. Мы жили в домике на краю Шатуры, ночью темнота, ни одного фонаря на улице, а зато соловьи всю ночь не давали спать. И звёздное небо, которое я увидела впервые. Какое счастье. Меня рано выдали замуж, ещё в Москве, за еврейского мальчика, тихого, маленького росточком. Профессорского сынка. У нас с ним ботиночки были одного размера. А у меня, вот, ножки-ручки совсем маленькие. Мы хоть и спали с ним в одной кроватке, но любовью не занимались, ни он, ни я не понимали, зачем это нужно. Моя мама пыталась мне объяснить, я слушала, кивала – да, мама, да, мама. И с ним его родители поговорили, объяснили ему, отчего дети рождаются. Он меня стал обнимать однажды ночью, а я расплакалась от страха, он так испугался, что тоже заплакал. Извинялся и плакал. Мне пришлось его утешать. А когда мы поехали в Шатуру, он с нами не поехал, остался с родителями, и я его больше никогда не видела. Он умер во время войны. Скоро началась война. Папу стали перебрасывать с одной дороги на другую, а мы с мамой так и жили в Шатуре. После войны папу послали на Транссибирскую дорогу начальником станции. Ерофей Палыч, так станция называлась. Там он сел в тюрьму на два с половиной года, а мы тут кормились с огорода и маминой зарплатой в сорок рублей. Её никуда не брали работать, только уборщицей. А сел он за то, что вовремя не пропустил литерный поезд с японской войны. Станция была забита эшелонами, пока растаскали… А тогда как сажали. Приехала выездная тройка и, не разбираясь, всех, кто работал в тот день на станции, во главе с начальником, за коллективный саботаж, на пять лет… Поставили на запасном пути теплушку и всех пятерых туда… и часового с винтовкой. А чтобы пустую теплушку не гонять, стали ждать, когда зэков побольше наберётся. А тех пятерых кормить надо, поить, выводить… часового при них держать, и тоже кормить, поить. Решили пока домой отпустить, да и работать кому-то надо же на станции. Приказали, чтоб через месяц явились для отправки в зону. Папа явился, а остальные сбежали – тайга большая, спрячешься, не найдут. Через два с половиной года инженеры понадобились что-то строить в тайге, папу расконвоировали и туда послали. От него стали деньги приходить, а через год он сам приехал. Больной, у него открылся туберкулёз. Я за это время педтехникум окончила и стала преподавать русский язык и литературу в одной тут сельской школе, каждое утро туда двенадцать километров и вечером обратно. Хорошо, рабочий поезд на торфоразработки ходил, так я почти до места на нём… Меня дети между собой знаешь, как называли? Жидовочка. Слышали от родителей. Но, что правда, никогда и никто не обидел ничем, всегда с уважением – Роза Семёновна. Папа умер в пятьдесят третьем году, пятого марта, как раз в день смерти Сталина, так мы его четыре дня не могли похоронить, было не до нас. А через год мама умерла. Ничем не болела, просто утром не проснулась. И стала я жить одна. Одна одинёшенька. Утром в школу, вечером домой. И не скажу, что мне никто замуж не предлагал, я не уродка, сам видишь, а в те годы ничего себе была, вполне… но никак я не могла себе представить, что со мной в одной постели мужчина будет лежать… чужой, голый, волосатый… сопеть, храпеть. Стирать ему. А как представлю себе всё остальное, так чуть в обморок не бухаюсь. И всё я вспоминала моего мужа, тихого мальчика, который плакал у меня на груди, извинялся… и мы вместе плакали… как дети, и так и не узнали, что такое плотская любовь. Он умер, не узнав, а я, дожив до пятидесяти лет, тоже не знала что это такое. Старая дева, так это называется? И всё же со мной это случилось, ровно в пятьдесят лет, в самый день рожденья. В школе поздравительный адрес написали, выписали премию, приготовили подарок, а я три дня как в школе не появляюсь и не звоню. Всполошились, что-то случилось. Поручили школьному завхозу, татарину Ахату, как поедет в Шатуру за гвоздями, так чтобы ко мне ещё зашёл узнать, что случилось. Он пришёл уже под вечер, после всех дел, стукнул в дверь – никто не открывает. Постоял и повернулся уходить. Тут дверь открылась и я, в пальто, в шаль завёрнутая, протянула к нему руку и упала тут же на пороге. Что он дальше делал, не знаю, только пришла в себя я уже в постели, раздетая, укрытая одеялами, а он стоял надо мной с большой чашкой чего-то горячего и требовал, чтобы я выпила. Я пришла в ужас от того, что он меня раздевал и в постель укладывал, но сил моих никаких не было возмущаться, и я тихо пила отвратительное горячее пойло, которым он меня настойчиво поил. «Вот же глупая ты женщина, Роза Семёновна, а взяла бы и померла, и никто бы не пришёл тебя похоронить, так и лежала бы здесь холодная до весны…», приговаривал он, поддерживая меня за спину. Печка уже топилась, но на столе ещё стоял гранёный стакан с ледышкой внутри, и трещина пересекала его по диагонали. Я выпила пойло и уснула, а проснулась под утро с ясной головой, но ещё слабая телом. И переполненная негодованием. Я поняла, что ночью меня опять раздевали, снимали пропотевшее бельё и натягивали свежую ночную рубашку – что-то такое мне привиделось в моём ночном бреду. От меня немного пахло уксусом – это он меня, голую, уксусом протирал. В комнате было тепло, горела настольная лампа на моём столе, где я тетрадки проверяю, прикрытая полотенцем. Я не знала, где Ахат, и не решилась его звать, мне было ужасно стыдно, что он видел меня голой. Я надеялась, что он ушёл насовсем, но стукнула входная дверь, и он вошёл с охапкой дров. «Живая, – сказал, улыбаясь, и сунул в печку два полена. – Завтра ногами пойдёшь. Моё лекарство крепкое». Он смотрел на меня, улыбался, как будто знал какую-то мою тайну. Я много раз засыпала и, просыпаясь, видела его опять, он был занят каждый раз каким-то делом и делал его уверенно и основательно, без женской суетливости. Откуда-то взялся крепкий куриный бульон с белыми сухариками, три раза он поил меня горьким травяным отваром, и к вечеру я уже была почти здорова. И самое главное, я перестала с ужасом думать о том, что он делал со мной ночью. Приблизилась следующая ночь, я подумала, что ему вполне может уже можно оставить меня одну, но мне не хотелось, чтобы он уходил, и это опять наполняло меня негодованием. Я решилась спросить, не нужно ли ему идти домой, и что скажет его жена. Со стыдом осознала я, что мне радостно было услышать, что его жена умерла шесть лет назад, так и не родив ему детей, что он одинокий мужчина, и никто не ждёт его в съёмном углу, и особенно приятно и стыдно мне было услышать, что такой красивой женщины, с таким красивым и молодым телом, он никогда прежде не видел, и он готов навсегда остаться и ухаживать за мной и любить меня и моё прекрасное тело. Я на несколько секунд лишилась сознания от этих слов и долго не могла промолвить ни слова. Неожиданно меня поразила мысль, что я думаю о том, как он будет думать обо мне, когда поймёт, что он первый мужчина в моей жизни. Я опять чуть не лишилась сознания от стыда, что это и есть та моя тайна, которую он мог узнать этой беспамятной ночью. Опять он принёс свой горький лекарственный напиток, и я не стала упрямиться, хотя мне ужасно не хотелось его пить. Я выпила его и заснула лёгким здоровым сном. Наутро мне уже стукнуло пятьдесят лет, и я отпраздновала своё пятидесятилетие женщиной. Он остался у меня жить, и мы жили хорошо, надёжной семейной жизнью. Через год родилась Анька».

Тамарка, подруга моя с юношеских времён, Тамара Максимовна, так и осталась в полной уверенности, что звонившая ей от моего имени юная деревенская красотка, не иначе как от меня и залетела, всё ей устроила и даже денег дала – не хватило красотке, чтобы расплатиться с врачом. Красотка её обаяла, и Тамара сделалась её доверенной старшей подругой. Уверенность её в моей причастности как бы имела основания, потому что красотка на её настойчивые расспросы обо мне покрывалась румянцем и опускала к подолу красивые глазки. Тамара много лет как довела своего мужа до смерти от сердечного приступа и счастливо жила теперь одна. Она завела себе сначала кошку, но невзлюбила её, а потом собачку, которая была ещё меньше кошки, – чтобы не быть совершенно одной, и ей очень кстати пришлась к дому её новая юная подруга – опекать и пестовать. Теперь она чаще стала мне звонить и иначе как «мы» теперь уже себя не обозначала. «Мы о тебе сегодня говорили и подумали, что ты…». Она была невнимательна и очень неосторожна в своих разговорах, и моя жена стала интересоваться, какое я имею отношение к юной Тамариной фаворитке. Я имел с Тамарой неприятный разговор, и она надолго прекратила сношения со мной.

Год был успешный и я, заработав прилично денег, начал строить дачный домик, но не деревянный, привычный в этих краях, а, боясь пожаров, строил его из песка и цемента, применив новаторскую скользящую опалубку. К концу лета домик был уже под крышей, а к началу холодов я даже сложил печку и заготовил дров, и мы смогли пользоваться дачными радостями до глубокой осени, чуть не до первого снежка. За строительными хлопотами я и помнить забыл об Аньке, Мишке, покойном Ахате и его вдове Розе.
Кто-то тронул меня за плечо, и я проснулся, уронив Генри Миллера на затоптанный пол вагона. Сначала наклонился за книжкой, потом посмотрел наверх – кому это я мог понадобиться с самого раннего утра, да ещё в среду, самый неправильный день для поездки на дачу. Ночью над областью пробушевал ураган, задев крылом и Москву, – это когда снесло крест с Новодевичьего монастыря, – и я ехал спасать мою новую, ещё не опробованную крышу. Вдруг и её снесло. Аньку узнал сразу, хотя изменилась она очень. В Москве я мог бы пройти мимо, не увидев её в толпе московских людей. Там, на улице, или в метро, или в торговом зале, она была как все – чёрные джинсики, оранжевая курточка, белые кроссовки. Но здесь, в шатком вагоне поезда, подползающего к вокзалу Шатуры, она была одна такая среди дремлющих серых тётушек, пропившихся мужичков и очень шумных, и очень неумных местных «юношев и деушков». Она была прекрасна – зазвенело, заныло в животе. Прекрасна дынным овалом белокожего лица с прозрачными восточными тенями вокруг глаз и губ, тёмными опасными глазами и крылатыми чёрными бровями. Всё как раньше – длинненький прямой нос, кизиловые ягоды рта. Но лучше, лучше! Сколько же прошло лет времени, месяцев, недель? Лето, зима, и ещё лето. Она стала выше – выпрямилась спина и удлинилась шея. Верно уже вровень со мной. Шире в плечах. Оранжевая курточка расстегнута. Под ней чёрный шёлк. И свободная обильная грудь под чёрным шёлком. Её уже Анькой не станешь называть. Анна… Аня… Она же была два года назад наглой деревенской девчонкой – грязные трусы, немытая шея, ноги в торфяной чёрной пыли. Выросшая, торчащая в разные стороны из дурацкого сарафана в цветочек. Мишка… где сейчас Мишка? На Феньке женился? Толстожопой. И шоферит, наверное. О, господи… что вспомнилось. Травяной пригорок в прозрачной берёзовой тени, задранное платье и белые крепкие бёдра, и маленькое, чёрное, как ежевичная ягода, родимое пятно на внутренней стороне бедра, у самого тайного места. И то, что она сказала тогда. «Я для тебя всегда коленки раскину».
– Ты что же, не узнал меня? Короткая же у тебя память.
– Узнал…
– А что же уставился, как на тень с того света?
Села напротив, сдвинув бедром храпливую мелкую старушечку с кошёлочкой на коленях. Руки в карманах куртки. Смотрит, будто ей немножко жалко и обидно за меня. Мятый какой-то, пожилой, сонливый, уронил книжку, очки висят на кончике носа. Сидит, согнувшись, среди гнилых старушек и старичков, сам такой же. Так она видит меня – молодая, живая, резвая.
– Ну и дачник же ты. – Для неё всегда было – дачник, значит, дурак. – Мученик природы. Помрёшь – сам природой станешь.
– А тебя-то чего на природу понесло? Вот же, мы рядом сидим и в одном направлении едем.
– Надо…
– Ну вот, видишь, и тебе понадобилось. Ты же, Аня, до козявки в носу городская стала. А на природе ты, как пугало на огороде. А понадобилось и едешь. Ты сколько уже мать не видела? Она жива?
Мне, как всегда, хотелось на неё рассердиться.
– Жива. Болеет, деньги везу.
В Шатуре весь вагон поднялся и вышел. В дальнем конце молодёжная компания напилась и спит вповалку друг на друге, два пацана и две девки. Им лет по тринадцать, как Аньке было, когда она в первый раз ко мне подкатила на велосипеде. Они мотались в Москву, как Анька когда-то, прошлялись всю ночь по Красной и Манежной, и по Горького, пили из банок алкогольные сладкие коктейли, теперь едут домой, купив на вокзале бутылку дешёвой водки. Возможно, им надо было выйти в Шатуре – они, похоже, шатурские – но… проспали. Вагон качнуло, и водочная бутылка выкатилась у них из-под лавки в проход, а до нашей с Анькой станции Воймежной ехать ещё двадцать минут.
– А что же, Аня, подруга твоя Тамара Максимовна, здоровенька? Не звонит она мне больше, обиделась.
– Мы тогда вместе на тебя обиделись, за то, что ты нам скандал учинил.
– Было за что.
– Мы тогда всё вместе делали. По любви. Она любила меня. Я её тоже потом полюбила.
– То есть, как любила? В каком смысле?
– Как любила? Лёжа… Все свои деньги на меня потратила, что от мужа оставались. Мы с ней поехали в Венецию. И там у нас деньги кончились. Мы не знали, как нам дожить до нашего самолёта целую неделю. Чудесно было. На Лидо ездили купаться… знаешь, что это за Лидо?
– Знаю. И как же дожили?
– С двумя немцами… Мы их свели с ума.
– Да, Тамара это умеет. Она даже немца может свести с ума. Ты, верно, тоже.
– Она себе взяла молодого, похожего на Гагарина, а мне оставила старого. Ну не старого, ему лет тридцать пять было, но всё удачно сложилось. Так наверно правильно по природе. У Тамары, ты знаешь, грудь очень немаленькая, так вот, Гагарин с ума сходил от её груди, он никогда такой груди в руках не держал. Бесновался просто. Кричал по-немецки, что в Германии такой груди нет и никогда не будет. А мой Верный – Вернер – тихий был, всю меня облизывал и целовал, а под конец плакал. Что надо расставаться.
– Хорошо вы провели время в Венеции. Живопись великую видели, в соборы заходили?
– Чудесно провели время! Правда, на живопись времени не хватило. Приехали в Москву, а там пусто, опять денег нет. Сначала серебро продавали, а потом Тамаре жалко стало серебра.
Я это серебро знаю. Муж её покупал на взятки антикварное серебро, целый шкаф понакупал. Прекрасное старинное серебро.
– Давай-ка, девочка, возьмёмся за дело по-другому, сказала она в одно утро. Она встала готовить завтрак, а там одно яйцо на двоих. Тогда она и сказала: любовь это мило и замечательно, но давай-ка, девочка, возьмёмся за дело по-другому.
Я догадался, как это по-другому. Как ещё может быть по-другому у Тамары, как не сдавать юную свою любовницу в аренду богатым старикам. У неё после мужа остались связи в чиновничьих кругах Москвы, министерские всякие начальники. При Ельцине они все разжирели на взятках – виллы, острова, молоденькие девочки.
– Я знаю, Аня. Не рассказывай, не хочу слушать. Уже подъезжаем.
За окном поехали, замедляясь, знакомые болотные поляны, гнилой поваленный лес, местами, на песчаных взгорках, здоровые, сочные и тёмные сосновые купы с ёлками по краям. Вдоль железки, обгоняя поезд, то приближаясь, то удаляясь, текла чёрная шоссэйка. Мы выходим заранее в прокуренный тамбур – поезд стоит несколько секунд. Следующая – конечная, машинисты носом чуют родную хату, спешат. Аня молчит, её весёлость прошла, сейчас ей надо встретиться с матерью.
– Могу я тебя попросить? Прошу тебя… дождись меня, я не надолго… пять минут. А потом я с тобой.
Хорошо. Я могу подождать. И пять минут и двадцать пять. Я хочу тебя подождать, Анька. Хоть час двадцать пять. И я, вообще, хочу… Могу даже зайти с тобой к Розе. Сколько же мы не виделись с Розой? Как с тобой – лето, зиму и ещё одно лето. Как же ей тут, в этом умирающем посёлке – она и несколько стариков и старух. И Мишка со своей Фенькой. А может, уже и не живут они здесь, переехали в Туголесский Бор или в Шатуру. Тут шоферить негде. С тех пор как при Ельцине умерла заготовка торфа, начали умирать и рабочие посёлки. Жилые бараки стоят пустые, сгнивают или растаскиваются на дрова. Картофельные огороды заросли, заборы упали, сарайки наклонились, а колодец остался один на весь мир. Совсем заросла тропинка к знакомому бараку. Четвёртый номер. В сенях темно, лампочка висит, но не светит, сколько не щёлкай. Дверь не закрыта на ключ и в комнате никого, но понятно, что хозяйка ушла недалеко – на плитке булькает кастрюлька. Осмотрелся, пока Анька ходила к соседям – всё как прежде, только посерело, как запылилось всё. За ножку стола зацепился клок кошачьей шерсти и мотается на сквозняке. Кровать не застелена аккуратно, как прежде, а попросту накинуто на мятую постель толстое ватное одеяло. В головах кровати стул, на нём кружка воды и множество разных таблеток. Но аптекой и старушечьим бытом не пахнет, как в те времена, когда лекарства делались вручную. У этой комнаты, у этого барака, у этого посёлка нет будущего – они живы, пока живы старички и старушки, местные обитатели, но им уже не долго осталось жить.
– Это кто, Аня, твой муж?
– Я не замужем, мама. – Говорит Аня с матерью сердито, как будто они уже успели поссориться. – Ты разве не помнишь его? Это же дачник, который папке лекарства возил из Москвы.
Роза сильно постарела и высохла, совсем стала белая старушка, подслеповатая и согнувшаяся в спине. Я смотрю в окно и вижу на подоконнике такие же высохшие и согнувшиеся кустики цветов в горшках.
– Как же, Аня. Я же получила приглашение на свадьбу. Прости, доченька, я не смогла приехать. Папу в тюрьму посадили, надо было ему передачи носить. Ничего, детка, кончится война, я смогу приехать. Поживу с вами, буду вам фаршированную рыбу готовить, как ты любишь. А детишки… как же детишки? Не надумали ещё?
– Мама! Это не мой муж, война давно кончилась и тебе никому не надо передачи носить. Что ты ешь тут, у тебя деньги есть?
– Есть, доченька, есть. Я взяла ещё уроки труда в школе, дополнительно. Учу девочек заплатки ставить. Да вот, смотри, я макароны варю. Сейчас сварятся, пообедаем…
Аня подняла крышку шумно булькающей кастрюльки, обожглась, уронила её обратно. Пошла рыться в буфете, в нижнем ящике нашла коробку рожков, всыпала их в кастрюльку, ухватив крышку рукавом курточки.
– Мама. Я не успела тебе ничего купить, но я оставляю деньги, вот, носи их в кармане, не прячь, а то опять забудешь, куда положила. Попроси Мишку, чтобы он тебе привёз запас на всю зиму. Тут денег хватит. Мешками пусть везёт! Скажи ему, я велела. Я сейчас ещё тёте Вале скажу… Меня не будет некоторое время, мне надо уехать. Если что, к Мишке обращайся… и к тёте Вале. Ты хорошо всё поняла?
Она присела к столу, поставила на столешницу локти, кулачки сильно прижала ко лбу. Я стою в дверях, подпираю косяк и наблюдаю. Перестала булькать кастрюлька, и запахло в комнате варёным тестом. Надо бы в кастрюльке помешать, подсыпать соли, думаю я, но молчу. Под кроватью обнаружилась кошка, худая, белая с чёрным лицом, она вышла на запах и потянулась сначала передними лапами, а потом, задрожав телом, задними.
– А дрова у тебя есть? – вскинулась Аня, вспомнив. В городе она напрочь забывала думать о дровах.
– А как же, есть, Анечка. Папа заготовил. А я, ты знаешь, как подморозит, к Валентине переберусь жить, чтобы две печки не топить.
– Это хорошо, мама. Это правильно. – Обернулась ко мне. – Сейчас сварится, и пойдём. Боюсь, что она забудет выключить плитку.
Опять забулькало в кастрюльке. Роза обратила своё внимание на меня.
– Вы, может быть, присядете. Не желаете чаю? Поверьте мне, у меня теперь есть деньги, я все жировки оплачу. Завтра же. Или, в крайнем случае, послезавтра. Сяду в поезд…
– Не беспокойтесь, – сказал я Розе. – Аня, я на улице…
Через полчаса, на даче, выяснилось, что крыша цела, только край рубероида над входом загнуло и потрепало. Сломало верхушку одной молодой берёзы, а с других нападало сухих веток – вся моя роща усыпана чёрными ветками. Аня собрала охапку этих веток, я принёс дров и мы затопили печку. Пока топилась моя привередливая печка, напустившая дыму, я готовил обед. Тёмная глубина одёжного шкафа таила от меня бутылку водки, упрятанную женой, но я знал это и, пощупав, достал её. На печке жарилась картошка, была открыта банка огурчиков. Хлеб и колбасу, и апельсиновый сок я достал из своего рюкзачка Я был всем сегодняшним доволен, почти счастлив, глупо улыбался Ане, и в моей голове бродили всякие мысли, в том числе и греховные – а где у нас лежат чистые простыни? Аня была опять весела, и мы с ней выпили по четвертушке стакана, чтобы затравить аппетит.
– А я опять в школу иду с первого сентября. Я же год пропустила… а это глупо, правда. без аттестата зрелости. Он же понадобится в жизни, правда?
– Ну, конечно, Аня, конечно, правда, конечно, понадобится. – Чёрт возьми, она же ещё школьница, а мне весь день сегодня мнится, что она зрелая, бывалая, рассудительная женщина. Сколько же ей лет, прости меня господи, шестнадцать? В два раза я же её старше, с лишком. Паспорт-то у неё есть? И в какой же класс она пойдёт учиться? Девятый, десятый? Ей это совсем не идёт, учиться в школе, она скорее похожа на молодую учительницу. – И в институт надо бы тебе поступить. А для этого нужен аттестат. Это ты правильно решила.
– Тамара решила, настаивает… Она мне и школу нашла, где меня возьмут. Постарела она за этот год, как мама. Плачет. И не говорит – почему. Каждое утро звонит и… ну точно как мама… выговаривает.
– А ты не с ней живёшь?
– Нет, в другом месте… Все и думают, что она моя мать, а я не признаюсь. И она всем говорит – это дочка моя.
Потому и плачет Тамара – я это знаю – что вспоминает свою дочку. Это было давно, лет двадцать назад – или больше? Все эти годы не вспоминала она про неё, а если и вспоминала, то не плакала по ней, а сейчас стала вспоминать – из-за Аньки, может быть – и плакать. Её муж был уже пожилой мужчина, когда она за него вышла, детей от него не было несколько лет, и она стала искать на стороне от кого бы забеременеть, и не вполне тайно от мужа. Он знал, но молчал. Она хотела ребёночка, а у него от первого и второго брака было трое детей, и ему не нужно было ещё. Он не хотел, чтобы она ушла от него насовсем, потому и молчал. Если я рожу, ты меня не прогонишь? плакала она в его дорогой костюм. И вот случилось то, о чём она думала – безумная страсть к одному актёру. Я не знаю ни имени его, ни фамилии, плохой неизвестный он был актёришка, но я видел его один раз. Она позвонила мне и умолила встретиться для одного тайного дела, но среди бела дня, и повела меня к театру Ленинского комсомола. Мы стояли за газетным киоском, и она объясняла, что я должен сделать. Я ненавижу всё это, я тогда почти возненавидел её, но вынужден был согласиться – она была в ужасном горе. Из театра вышли трое мужчин, пьяные и шумные, один из них, высокий, немного сутулый блондин, был тот, что мне нужен. У него в лице было что-то нехорошее. Я попросил его на минутку и сказал, что несчастная Тамара просит его ещё раз встретится с ней в том же самом месте, завтра или послезавтра, и в то же самое время. Для очень важного разговора. Я ненавидел себя в этот момент и потому не стал говорить всё остальное, что должен был сказать, мне было понятно, что это бесполезно. Его поначалу вежливое лживое лицо изменилось самым мерзким образом. Он смеялся и звал своих товарищей, а когда они подошли, он сказал: «Вот, посмотрите на него, это почтовый голубок от Тамарки, он принёс мне весточку в клювике. И знаете, что она хочет? Что может хотеть баба?! Слушай сюда, голубок. Я при свидетелях официально посылаю и тебя и её на хер. Понял? Официально». И они ушли. Я стоял и растеряно соображал, что из этого можно сказать Тамарке, а что нет, и решил, что ничего. Укорил себя, что не сказал о её беременности. Но разве это изменило бы что-нибудь? Только хуже было бы. Она родила девочку с заячьей губой, и муж заставил её отказаться от уродицы. Она написала заявление. А сейчас плачет.
Раз Тамара ничего не рассказала ей про это, то и я не буду.
Пожарилась картошка, выглянуло солнце. Мы выпили ещё по четвертушке и подкинули дровишек в печку. Потеплел воздух в комнате и можно уже снять куртки. На столе всё готово для еды, мы садимся, и я наливаю ещё водки в наши стаканы. Я редко пью водку с радостью, но сегодня я всему радуюсь – и водке, и солнцу, и моей берёзовой роще за окном, и Аньке. Особенно, Аньке. Она прекрасна, она приветлива и весела, и уже не сердит меня, как раньше, детской неряшливостью и хамством. Мы ровня с ней теперь. У неё красивая дорогая одежда, но я не хочу спрашивать, откуда у неё деньги. Ясно же! И мне чуть-чуть становится нехорошо. Потом приходит смешная мысль, что она скоро опять пойдёт в школу, и будет сидеть за партой в школьном фартучке и с косицами. Я смеюсь, а она спрашивает:
– Научился смеяться? А то раньше только серчал и кричал, а я тебя нарочно дразнила. Налей ещё немножко. Ты не думай, я не пьяница. Когда можно не пить, не пью. А сегодня меня мама огорчила своей болезнью, беспамятством. Одиночеством. А забрать мне её некуда. Своего дома нет. Вкусно. Ты умеешь картошку жарить, Тамара так не умеет. Она вообще не умеет готовить. Как ты или моя мама. Даже яичница у неё не вкусная. А я совсем ничего не готовлю, не умею и не люблю. Корочку буду грызть, а ничего себе готовить не буду.
– Ну пусть, Аня, зато ты другое что умеешь.
– Знаю я, что ты скажешь. А что же мне делать было, в этом жалком посёлке. На всю жизнь с Мишкой? Спасибо тебе, что ты меня с Тамарой познакомил, я сразу в хорошие руки попала. А нет, так одна дорога – вокзальной шлюхой, как многие девчонки из провинции.
– Господи боже мой. Не все же в шлюхи идут, многие работают, учатся.
Она замолчала, её тёмные глаза повлажнели, но она сдержала набегающие слёзы. Я плеснул ей водки на донышко.
– Ты бы остался тут со мной на несколько дней? Хотя бы до субботы. А потом я должна уехать.
– Анечка! Красавица моя! С тобой… и ты ещё спрашиваешь!
– А жена твоя не примчится? Если ты не появишься два или три дня.
– Обязательно, обязательно примчится. Если я ей не позвоню завтра с утра. Она же меня ждёт сегодня вечером. В минуту соберётся и приедет.
– Ну, вот…
– А завтра я встану пораньше, пойду в Туголес и позвоню. Ещё ведь надо крышу починить. Большая работа.
– Мне неловко об этом… ты прости… я не уверена…
– Да в чём же?
– Что смогу с тобой спать.
– Аня… – смог я сказать и запнулся.
– Я всегда хотела, но… сейчас всё изменилось. Не могу объяснить. Что-то осталось на дне того озера…
– Аня… ничего не надо…
– Я не боюсь мужчин, могу спать с ними, не спать, как захочу. Но мне кажется, что я тебя обману, если лягу с тобой.
– И не надо… я же и словом не обмолвился об этом. Ну, подумал, конечно, ну и ничего, мало ли. А скажи, зачем же тебе здесь оставаться?
– Я не хочу в Москву возвращаться до самого отъезда. Здесь бы и пожила с тобой, ты бы меня кормил. У меня денег много, ты бы водки завтра купил в Туголесе, вкусных продуктов. Или вина хорошего. Я вино полюбила пить, хорошее. А нет, так можно и водки. Вот, я, кажется, уже окосела немного, и хорошо… мне хорошо, спокойно стало.
Мы доели картошку с колбасой, Аня поскоблила картофельный пригар со дна сковородки – самое вкусное в этом простеньком блюде, дала и мне макнуть несколько раз мякиши хлеба в остатки на дне. Водку мы не стали допивать, оставили для вечернего ужина. И посуду мыть не стали – пока солнце, редкое в наших краях, надо пользоваться им. Гулять! Гулять! Обойти участок, посмотреть, нет ли грибов, дойти до зарослей черноплодки. Из черноплодки можно сварить компот. Одевай, Аня, курточку, пойдём… Стукнула входная дверь, шаги в сенях, кто бы это? Кто-то из соседей, но сегодня среда… могли, как я, приехать из-за вчерашнего урагана. Нет, незнакомый парень, просунул голову в дверь, округлил глаза под кожаным козырьком кепочки. Обернулся, чтобы крикнуть назад, во двор, «здесь она», и тогда уже распахнуть дверь и стать широко в дверях, подперев руками бока и задорно улыбаясь. Послышались опять шаги, и вошёл ещё один парень, отодвинув первого. И этот был в коже: и кепочка, и курточка из чёрной блестящей кожи, и высокие кожаные шнурованные ботинки, тупоносые, на толстой подошве. Чёрные джинсы вправлены в них. Молодые симпатичные парни – румяные, улыбчивые, чистенькие.
– Вот оно ты где, Жануля, – сказал второй парень, ласково смеясь губастым ртом и красивыми белыми зубами, но мне показалось, что в глазу его при этом промелькнула жесткая искорка. – А мы тебя ищем. Ну, вот видишь, нашли. А чего ты это… делаешь тут… – он удивлённо оглядел комнату, меня, посуду на столе и бутылку с остатками водки, – в этой уютной тухлой дыре. И с этим тухлявым дедушкой, – добавил он, ещё больше удивившись.
Аня молчала. Я видел её шёлковую чёрную спину, оранжевую курточку, повисшую в безвольной руке, затылок опущенной головы и понимал, что она никак не ожидала этих людей и потому растеряна. Первый парень уже не улыбался, он смотрел на Аню, будто хотел сказать, «дура, куда ты денешься от нас».
– Ты чё не сказала, что тебе нужно сюда, чё бы тебя Коля не отвёз? А, Коля? – продолжил губастый.
– Да тока скажи! Чё, я не отвёз бы? Отвёз бы на раз.
– Ну! А ты! Ночью, тайком, деньги взяла из стола, не спросила… Я ж тебе всегда даю, когда просишь. В метро ехала? От, дурочка. Когда три машины в доме. А? Коля?
– Очень, очень глупо. В метро вши, чесотка, туберкулёз в воздухе…
– Ну! Приличные тёлки в метро не ездят. Ты же знаешь. Хотела маму проведать, так сказала бы. Да мы бы тебе маму домой привезли. И обратно бы увезли. А? Коля?
– Да чё говорить, святое дело. Мама – это всё! Мама это не папа.
– Ну! Навестила маму, так домой… а ты куда? Какое-то болото, еле проехали на бумере. Застряли. Знали бы, так на вездеходе… А дедушка? Он тебе кто? Дедушка? Так я знаю, что у тебя дедушки никогда не было. А? Коля?
– А то! Сама говорила, я своего дедушку не знала. Значит, этот старичок не дедушка. А тогда кто?
– Ну! И я спрашиваю кто? Кто он тебе, этот старичок? А? Жанчик? Водку пьёте…
Аня подняла глаза.
– Ты как меня нашёл?
– О! Да чё там искать, Жанчик. – Он достал паспорт из заднего кармана, раскрыл. – Паспорт. Тут всё написано. Вот место рождения. Воймежный. Нашли по карте. Местная бабка показала, где твоя мамка живёт. Мамаша, а где доча? С дачником ушла? А кто знает, где этого дачника найти? Мишка. А Мишка где? Коля, где Мишка?
– Мишка? Так ты последний шёл… щас гляну. Мишка! – кричал он за дверью. – Вот Мишка. А ну, Мишка, зайди.
Зашёл Мишка. Такой же корявый как был, и почти не вырос, только нос разбит в кровь, надуваются кровавые пузыри. Он смотрел на Аню виноватыми красными глазами, подбирая большими пальцами кровь с верхней губы.
– Я не хотел, Ань… заставили.
Аня уже не видела Мишку, она смотрела с ненавистью в почерневших глазах на губастого.
– Я с тобой жить не буду, – сказала она пустым мёртвым голосом.
– О! А с кем? Если не со мной? А? Коля?
– Так наверно с этим дедушком.
– Ну-у? А чем же он лучше меня? А, дедушка? Чем ты лучше меня?
Эти двое по-прежнему чистенькие и румяные, но они уже не такие симпатичные и улыбчивые. Он задал мне вопрос, и пришло время мне отвечать.
– Я не знаю, губастый, чем я лучше тебя. Но я знаю, чем ты хуже меня.
– О! Заговорил деда. Ну и чем я хуже тебя.
Дружок губастого проявил заинтересованность к моим словам, он даже выставил вперёд правое ухо, чтобы лучше слышать.
– Да я-то, губастый, простой человек, обычный, ни плохой, ни хороший, зла никому не делаю, пожилых не унижаю, женщин и детей не обижаю. А ты тем хуже меня, что ты, такой молодой красивый, а просто полное при этом дерьмо.
– О, Коля. Видал как оно? Вот он какой, деда… Ну, раз я такое дерьмо, так я и буду дерьмо. А ну, сука, пошла в машину и тихо сиди. Пока мы с твоим дедой разберёмся.
Он шагнул к Ане и, схватив её за руку, толкнул к выходу.
– Пошёл ты… дерьмо и есть… – услышал я Анин голос сквозь красную пелену злобы, упавшую мне на глаза. У меня под рукой был стул, к несчастью, лёгкий пластмассовый стул, который я поднял над собой и с силой опустил его на губастого. И тут же получил тяжёлый удар в лицо. Секунду я ещё видел картинку перед собой… губастого, который отшвырнул от себя стул, не причинивший ему вреда, его дружка, наносившего мне второй удар, большие испуганные глаза Ани, и… всё, больше ничего не помню.
Ещё не стемнело, когда я очнулся на полу лицом вниз, в натёкшей лужице крови. Рука в плече то ли вывернута, то ли сильно ушиблена. Болит голова и рёбра болят. Попытался встать, но не смог. А смог только перевернуться на спину и лечь удобнее, чтобы не так сильно болели рёбра в правом боку. Полчаса я лежу и просто отдыхаю от боли, медленно уходящей из плеча и ещё из каких-то закоулков тела. В доме тепло, но уже погасла печь и сильно тянет холодом из открытой двери. Холод всё же немного успокоил боль тела, но я заставил себя встать, боясь воспаления лёгких. В комнате всё как раньше, на столе даже стоит недопитая бутылка водки, что меня удивило – я ожидал увидеть погром. Им оказалось вполне достаточно просто сильно побить меня. Я закрыл дверь, чтобы согреться – меня сильно стало трясти. Но трясло меня не от холода. Мне надо умыться, решаю я, и ехать домой. Три километра до станции – не уверен, что осилю. Надо. Лучше быть ближе к людям, если станет совсем плохо, чем подохнуть здесь в одиночестве. Я уже сносно стою на дрожащих ногах, но голова кружится. Раз меня не тошнит, думаю я, значит, сотрясения мозга нет. Надо идти. В кране ещё должен быть остаток воды из бочки на чердаке. Я умылся – разбитое лицо, шея, на которую натекла кровь и застыла коростой, затылок, где пульсирует большая шишка и сочится кровь. Мне стало легче и захотелось водки. Несколько больших глотков ещё больше взбодрили меня и теперь я не сомневаюсь, что дойду до станции. Наливаю водки в ладонь и протираю лицо, шею, затылок. Щиплет сильно, но я не кричу, всё равно же никто меня не услышит. С трудом надеваю куртку – болит плечо, подумываю, что надо спрятать бутылку, стаканы, на случай если жена появится здесь раньше меня. Перед воротами, на сыром песке следы колёс, машина разворачивалась здесь. Были и человеческие следы – рифлёные подошвы тяжёлых ботинок, изящная графика женских кроссовок. Отдыхая, часто присаживаясь на травяные откосы разбитой дороги, я всё же дохожу до станции и дожидаюсь поезда на Москву. Жена вызывает скорую помощь, и я рассказываю им, как упал с крыши на даче.

Читайте также:  Озеро в горах плавать уверенно очень странно отличное настроение совсем близко купаться бассейне

Я ещё лежу дома, ожидая, когда зарастут раны, спадут шишки и опухоли, пожелтеют чёрные синяки, но мне уже необходимо знать, что с Аней, и я звоню Тамаре.
– Ты знаешь, я очень, очень огорчена. Понимаю, что она не может вечно находиться рядом со стареющей капризной бабой, ей надо устраивать молодую жизнь, всё понимаю, но огорчаюсь, старая дура. Она ушла от меня. Не думай, что я цеплялась за неё, устраивала сцены, нет, нет, упаси бог. Она ушла с миром в душе, легко, я только всплакнула, и она жалела меня. Я звоню ей, конечно. Интересуюсь. Не слишком часто, не хочу раздражать частыми звонками. С кем живёт? С одним деловым. Молодой, но уже очень деловой. Точно не скажу что за бизнес, но знаю, деньги у него водятся. Слышала, машинами торгует. Ворованными? А какими же ещё, конечно, ворованными. А чёрт его знает, как фамилия, зовут, знаю, Игорь. А тебе зачем? Почему интересуешься. Не чужая? Ну, правильно, не чужая, если ты её ещё малолеткой трахал, и она от тебя залетела. Аборт же я ей делала, знаю. Темнило ты – не я! не я! Сцены мне устраивал. Конечно, не чужая. В последнее время? А ты откуда знаешь? В последнее время там у них действительно что-то не так пошло. Я звоню, мне говорят: она спит, не велела будить. Или нет её, в отъезде. Один раз она взяла трубку, хотела что-то сказать – связь прервалась. Перезваниваю, а там никто трубку не берёт. Мне уж тоже как-то подозрительно стало. Ладно – поссорились. Поссорились – помирились, нет – разошлись. Телефон? Зачем тебе телефон. Что-то ты темнишь. А ну говори, зачем тебе Анькин телефон? Оставь девочку в покое, ты уже всё сделал, что мог. Не ищи продолжения, совесть имей, кобель. У неё Игорь есть, вдруг он на ней женится. Мама? Знаю, что болеет. А ты откуда её знаешь? И с ней ты знаком? А ты звони мне, я ей передам. Ну ладно, ладно, не ори. Записывай. Да не знаю я, где они живут, где-то в центре. И фамилию его не знаю. Как-то шофер за ней заезжал, она его называла… вспоминаю… Сидоров. Настоящая, не настоящая, не знаю, а называла она его Сидоров. А улица такая же простая, как фамилия у шофёра – Народная, что ли? Есть такая улица? Ну, вот, значит, она. Большой дом, а она на одиннадцатом этаже живёт, это я вспомнила. Она говорила, что ей страшно на балкон выходить. Она девочка деревенская, ногами по земле ходила, поэтому к высоте и не может привыкнуть. Даю, даю телефон, пиши. Два, семь, восемь, восемь… да, два раза восемь… восемь, семь… Восемь, да опять восемь, в третий раз… восемь, семь… что тебе не понятно? Такой номер, одни восьмёрки и семёрки. Ещё раз? Ну, давай ещё раз. Два, семь, восемь, восемь, восемь семь, восемь. Ну, такой номер, что я могу сделать? Нет, фамилию не могу вспомнить, Игорь, помню, а фамилию нет. Ну конечно, буду звонить, а как же. Если что-то узнаю, тебе перезвоню. Ну, пока.

Проще всего мне было набрать сомнительный номер, состоящий из одних почти семёрок и восьмёрок, который дала мне Тамара, но даже если он настоящий, Аню, скорее всего, сторожат, и тогда это бесполезно. Можно спросить Сидорова. Должно быть, это и есть Коля. Коля Сидоров. И что? Ты Коля Сидоров? Ну! А ты кто такой. Твой знакомый дачник. И что дальше? А схожу-ка я вечерком на улицу Народную, покручусь-ка там. Вечера уже холодные, я оделся потеплее, в тёмную куртку на тёплой подкладке, на голову натянул кепку с длинным козырьком, под куртку накрутил шарф вокруг шеи. «Ты это куда, на ночь глядя?», спросила жена строго. «Ох-ох-ох. Тошно мне дома сидеть, засиделся, пойду, жена, погуляю, пошляюсь пешком по улицам Москвы». «Надолго?». «Нет. Ну… как получится, сколько силёнок хватит». Она с большим подозрением собрала морщинки вокруг глаз, проводила меня до выхода, постояла, ожидая, когда придёт лифт, и тогда только закрыла дверь. Я понимал, что вызвал у неё недоумение, но ничего убедительного не смог придумать. Ладно, потом как-нибудь объяснюсь. Вышел на Таганской. Я помнил, что Народная где-то здесь, но чтобы не плутать, спросил бабу-цветочницу. Она махнула рукой в сторону Москвы-реки. Ну, вот она, Народная, спускается к реке. С обеих сторон высокие дома, модерн начала ХХго века, но выше шестиэтажных или восьмиэтажных домов нет. Иду дальше. Вижу, что впереди высится современной брежневской постройки домище, этажей в четырнадцать. Даже если дальше есть ещё такие дома, я начну с этого. Во дворе детская площадка, загороженная невысокой сеткой, там несколько ярких аттракциончиков, две простодушные бабушки и один благородный дедушка раскачивают на них внучат, но меня заинтересовал домик. Домик для малышни, в который можно набиться от внезапного дождя. Обошёл вокруг. В маленькую детскую дырку не просунешься, но можно сесть, посидеть на высокой ступеньке. Я присел и тут же услышал, как благородный дедушка возмущённым полушёпотом сказал бабушкам: «если он сейчас достанет бутылку, я подойду и скажу ему, чтобы он убирался. Это, в конце концов, становится невыносимо». Но скоро они перестали за мной наблюдать, и тогда наблюдением занялся я. Я по натуре наблюдатель. Мне всегда нравилось, да и сейчас нравится, незаметно следить за людьми. Я сижу в летнем сквере с газеткой или с мороженым и вижу много интересного, наблюдая за праздной толпой людей. Сколько я вижу всяких страстей, не видных, пока не присмотришься внимательно и заинтересованно. Девушка в очках, читающая книжку на скамейке, это целый драматический спектакль. Понаблюдай за ней и увидишь, что она уже десять минут не переворачивает страницу, что она напряжённо слушает тихий разговор двух молодых женщин справа, чуть наклонив голову в их сторону. Коленки, на которых лежит книжка, плотно сжаты и нервно сжат кулачок. У неё растерянное лицо, и вот-вот потекут слёзы. Чем-то её ужасно расстраивает разговор этих двух женщин. Она знает, по крайней мере, одну из них, они же её не знают и продолжают секретный разговор… Я оглядываю двор. Везде, на всех дорожках и площадках рядами стоят автомобили. Кончился рабочий день, жильцы съезжаются домой, паркуются и входят в подъезды. Скоро стемнеет. Множество окон уже зажглось. Детская площадка опустела, мой домик и я оказались в тени двух больших деревьев, с которых ещё не облетела листва. Я прислонился спиной к крашенным доскам и затих. Меня не видно, а я вижу всё, как на освещённой сцене. Возможно, я ничего не увижу на этой сцене для меня интересного, тогда я встану и уйду, чтобы успеть в метро. Конечно, я не буду сидеть здесь ночь, моё дело не стоит того. Праздных людей, таких как я, или бабушек с внуками, во дворе не осталось, но один человек, сутулый мужчина в тёмной дутой куртке всё же обратил на себя моё внимание. Он несколько раз уже, не спеша, прошёл вдоль ряда машин, в одну сторону, через десяток минут в другую. Я бы не заметил его, если бы он не нёс в руке странный предмет, похожий на канистру, завёрнутую в тряпку. Он нёс её, отодвинув от себя, боясь залиться или испачкать штаны. Когда уже стемнело совсем, во двор въехала ещё одна машина и стала на свободное место в ряду. Это была дорогая, ухоженная, очень престижная машина – в марках я не разбираюсь. Из неё вышел Коля, я так думаю, Сидоров, вынул из багажника несколько больших пакетов и ушёл в подъезд. Сразу же мимо прошёл сутулый с канистрой и наклонился, чтобы лучше рассмотреть номер. Он стал озираться и, увидев, что во дворе ещё есть люди, поспешил уйти. У меня стучало сердце. Ну, во-первых, потому что я узнал главное: Коля Сидоров, а значит, Игорь, и вероятно, Аня, живут в этом доме. Я уже знал, в каком подъезде. Может быть, в этой машине они приезжали ко мне на дачу. Тогда это «бумер», хотя я и не знаю, что это такое. И второе: кроме меня ими интересуется ещё один человек. Сутулый. Я знал, что он ушёл ненадолго, скоро придёт опять. Надо ждать. Я отодвинулся в глубокую тень и стал ждать. Всё реже стали появляться во дворе люди, стал гаснуть в окнах свет. Я ждал и думал о том, что сейчас должно произойти, и не нужно ли мне предусмотреть возможность незаметно из этого двора убраться. Напротив дома, с другой стороны площадки, я увидел несколько железных гаражей-ракушек, с узкими проходами между ними. Там, дальше, за гаражами, был ещё один двор, и светилась огнями мчащихся машин ещё одна улица. Чтобы уйти туда, мне нужно перелезть невысокий сетчатый забор детской площадки. Легко смогу это сделать. Остаётся дождаться сутулого. Я не мог разобрать в темноте время на циферблате часов, но по ощущениям было уже больше одиннадцати. Похолодало, я стал мёрзнуть, но уйти не мог, не досмотрев спектакля. Сутулый всё же появился. Он осторожно прошёл мимо машин, вернулся обратно, по-прежнему неся в руке свою непонятную ношу. Оглядел дом, не стоит ли какой-нибудь ночной курильщик на балконе, и юркнул в щель между машинами. Он ещё постоял некоторое время, но я видел только его склонившуюся над багажником машины тень. Наконец, я дождался главного, вспыхнул слабый огонёк зажигалки, и сутулый пошёл со двора, ускоряя шаги. Через несколько секунд он исчез, но зато под машиной начало разгораться пламя. Это была машина, из которой вышел Коля. Пламя горело всё ярче, и вдруг раздался гул, и всю машину охватило пламенем, осветившим большую часть двора. Мне пора уходить. Я шагнул к забору, перевалился через него и пролез в щель между гаражами, заросшую кустарником. Решил постоять ещё немного, посмотреть, что будет дальше. Костёр разгорался, кричали с балконов люди, кто-то уже выбегал из подъездов, но поздно, машина уже выгорала изнутри. Выскочил Коля Сидоров, за ним Игорь, я узнал их обоих в свете костра. Я прошёл в соседний двор, вышел на улицу и направился к метро. Жена в беспокойстве дожидалась меня, и я всё ей рассказал. С самого начала.

Утром я всё же набрал сомнительный номер. Восьмёрко-семёрочный. Долго там не брали трубку. Наконец щёлкнуло и слышно стало чьё-то тяжёлое дыхание и стариковские хрипы. «Ал-ло» сказал я. Мокротный кашель и хриплый вопрос: «Тебе кого?». – «Мне, пожалуйста, Аню». – «Жанку, что ли?». Я вспомнил, что Игорь называл её Жанчик. «Да, да. Жанну». – «А, ну щас. Жди». Я ждал несколько минут, волнуясь. Хлопали двери, тихие далёкие голоса и кашель, потом шаги. «Вам кого?» услышал я голос, в котором звучали знакомые модуляции. Это Игорь.
– Я хочу, губастый, с Аней поговорить, услышать её голос, что она мне скажет.
– А ты кто? Дедушка? О! Так ты живой? Быстро ты… Я думал, мы тебя сильно побили, а оказывается, не очень сильно. Ну, ничего, в следующий раз сильнее побьём. Так чё тебе?
– Я же сказал, я хочу с Аней поговорить.
– Это она у мамы своей Аня, а у меня она Жанна. Зачем она тебе?
– Я хочу у неё спросить, хорошо ли ты с ней обращаешься.
– О! А то что? Нашлёпаешь?
– Ты, губастый, не маленький мальчик, что бы тебя шлёпать. У таких как ты, неприятности бывают крупные, как, например, сегодня ночью. А то и похуже.
Он замолк и я понял, что он задохнулся от неожиданности и недоумения, а потом спросил изменившимся голосом.
– Так это ты, сучий потрох, сжёг мою машину?
– Нет, губастик, не я. Я не уголовник, как ты. Но я видел, как она горела. Ты вспомни всех, кому ты сделал зло и выбирай любого из них.
– Сука старая. Я сожгу твою дачу в пепел. У меня на определителе твой номер, я найду твою нору и откручу тебе яйца.
– Нет, губастик, ты этого не сделаешь, потому что с этой минуты я твоя судьба. Твоя жизнь в моих руках. И то же самое скажи своему Коле Сидорову. На каждое зло, сотворённое вами, ваша судьба будет крутить вам яйца. Понял? Пока не открутит совсем.
Он кинул трубку, а я вышел из телефонной будки.

Конечно же, приятно и важно себя слышать, когда ты говоришь злодею красивые значительные слова, и правильные, но если злодей не проникся смыслом сказанного, или настолько закоснел в своём зле, что не понимает, не хочет понимать правильных слов, и в своей циничной злобе делает ещё большее зло, то надо, чтобы красивые и значительные слова, были ещё и убедительными. Ему надо доказать, что твои слова не болтовня пустозвона. Если он, в данном случае, Губастик, захочет исполнить своё обещание, т. е. спалить дотла мою дачу или открутить мне яйца, что сможет ему помешать? Да ничего. Разве трудно ему узнать, где я живу, а где находится моя дача он и так уже знает. Я же узнал, когда мне понадобилось, и его телефон, и дом, где он живёт? И он на днях легко нашёл свою сбежавшую пассию. Нет, это в принципе возможно и не очень затруднительно. Так что в ближайшую субботу вполне можно найти свою дачу сгоревшей, а откручивание яиц тоже может случиться, да хоть бы и сегодня ночью. Я наказал жене, чтобы она никому не открывала дверь без меня, и тут же, при малейшей опасности, телефонировала в милицию, а Тамаре позвонил с просьбой не давать никому мой номер телефона и, вообще, говорить всем, что она меня не знает. И это всё, что я мог сделать. Я даже не смог узнать, что с Аней, где она находится и не грозит ли ей опасность. На данный момент это меня всё больше беспокоило. Я уверен был, что она пленница Губастика, (ну вот, я уже начал писать придуманную мной кличку с большой буквы), раз она не сообщила Тамаре о своём местонахождении. Моё беспокойство и повело меня прямиком ко вчерашнему дому. Во дворе пахло гарью, стояла полностью сгоревшая машина, а подле неё и с одной стороны и с другой стояли машины, хоть и не сгоревшие полностью, но сильно повреждённые, с облупленной краской и сожжённой резиной. Я вошёл в подъезд с замотанной жизнью тётушкой, нагруженной кошёлками, подхватив одну из них. Посадив её в лифт, вернулся и остановился у окошка пожилой консьержки и, помахав ей записной книжкой, сказал.
– Здрасти, мамаша. Я провожу следственные действия по поводу сгоревшей машины. Не знаете, хозяин у себя, или ушёл? Не охота на одиннадцатый этаж подыматься.
– Ходили, ходили тут ваши с утра, дверями хлопали. – Она была, кажется, сердита.
– О-о! Сегодня ещё не раз будут ходить тут наши, и дверью не один раз хлопнут, так что потерпите. И что – хозяин?
– От же люди… у него машина сгорела, дак на следующий день у него уже другая… лучше горелой. Где люди деньги берут? Уехал… Мне, вон, через окно всё видно – Колька приехал на машине, забрал его. А машина – ты бы видел – как танк… здоровая.
– Значит, уехал… Ну, а кто-то у него в доме есть, с кем поговорить можно?
– Старик… он из дому редко выходит, там он. А девица? я её уже несколько дней не видела, не знаю, может, и там.
– Какой номер квартиры у них?
Она поместила очки на носу, вынула тетрадку из стола и с важностью человека, у которого всегда порядок на рабочем месте, повела пальцем вниз.
– Лилиутов… Лилиутов… сто девяносто первая.
– Спасибо за помощь следствию, мамаша. – Я ей козырнул по-офицерски, двумя пальцами, и поехал на одиннадцатый этаж. Ну, вот и фамилия стала известна – Лилиутов. Игорь, значит, Лилиутов. Смешная фамилия. На звонок долго никто не открывал, но я был настойчив. На особенно длинный звонок за дверью покашляли и с хрипотой в горле спросили:
– Ну, чего надо?
Я замахал кулаком ему в глазок.
– Вы что не видите, что у вас горячая вода течёт на пол?! Весь подъезд залили, у людей мебель плавает! Вы за всю жизнь с людьми не расплатитесь! Открывай!
– Не. У нас течи нет.
– Я сосед снизу, у меня с потолка хлещет? Открывай. А то щас ломать будем! Щас мужики с ломами набегут!
– Не, говорю. У нас, точняк, не течёт.
Я уловил неуверенность в голосе, надо поднажать. Повернулся и крикнул, как будто людям внизу.
– Э, мужики! Не хотят открывать! А ну, неси лома, дверь сносить надо.
Хрустнул ключ в замке, приоткрылась дверь, выставился хрящеватый нос в щель.
– Не течёт у нас.
– А ну, дай посмотреть. – Я толкнул дверь, отодвинул старика, худого, тёмного, заросшего белым волосом. В груди его хрипела мокрота. Он смотрел зло, не давал пройти. – Щас протокол составлять будем о затоплении.
Он отодвинулся, протоколом я его прошиб.
– На, с-сукота. Иди, позырь!
Он только рубашку на груди не рванул.
Я прошёл сразу в большую комнату, дальше ещё две. Двери открыты, никого нет. Богатая мебель, вся в завитушках, мягкие диваны и кресла, в спальне большая кровать. Всё прибрано. Воздух свежий. Приличная, ухоженная квартира. Вернулся в прихожую, чтобы заглянуть в большую ванную – никаких женских вещиц, халатиков, трусиков, лосьонов. На кухне чистота и порядок. Стол, застеленный красной скатёркой, на скатёрке пузатая бутылка, какой-то дорогой коньяк, широкий стакан, в котором коньяка на палец, блюдце с нарезанным лимоном, вразброс шоколадные конфеты. В воздухе кухни дивный коньячный дух. Это замшелый старик попивает дорогой коньяк. Над диванчиком, на почётном месте, как икона в золотой рамочке, парадный цветной портрет Сталина, в мундире Генералиссимуса, из старого «Огонька».
– Ну, посмотрел и шагай. С-сучара. – В белых глазах старика волчья злоба, бешеная ненависть. Дрожит небритый подбородок, в руке трясётся клюка. Мне не по себе от этой ненависти и хочется уйти. Он ненавидит меня и не отводит глаза. Он понимает, что мне нужно было попасть в квартиру, и я разыграл сцену, на которую он купился и дал мне высмотреть, что я хотел. Я же понял, что он меня раскусил, и мне уже незачем изображать разгневанного соседа снизу. Я иду к выходу, по пути заглянув ещё в туалет. Ступив за порог, поворачиваюсь, чтобы издевательски улыбнуться ему напоследок, но улыбка у меня получается неуверенная, кривая. Он захлопывает дверь, а я оглядываю площадку. Рядом ещё одна дверь, сто девяностая, должно быть, но номера на ней нет. Она покрашена тёмно-красной эмалью, так же, как и дверь бешеного старика. Напротив – ещё дверь, голубая, на ней номер, сто восемьдесят девять. Я звоню в эту дверь, через минуту детский голосок мне говорит заученную фразу: «я не могу открыть, папы и мамы нет дома». И топоток в глубину квартиры. Лифт стоит на этаже. Всё было проделано мной так быстро, что им никто не успел воспользоваться. Пока я еду вниз, задаю себе вопрос: а почему я не позвонил в другую красную дверь, и понимаю, что на ней не было не только номера, но и кнопки звонка.

Читайте также:  Реки озера в шымкента

У сгоревшей машины стоят трое. Но их интересует машина рядом. Один из троих ковыряет пальцем горелую краску, стучит по металлу задней дверцы, пинает оплавленную резину заднего колеса. Это хозяин. Можно смело делать такой вывод по обиженной и недоумённой, и потерянной физиономии, по домашним тапочкам и не заправленной в спортивные штаны рубашке в клеточку. Двое других не просто сочувствующие, а скорее, советчики. Они деловито загибают пальцы, машут руками без всякого сочувствия, очень важно наклоняют головы, скупо улыбаются. И главное, не суетятся, как хозяин в тапочках. Похоже, что это специалисты. У них пыльный и немного потрёпанный прикид, плутоватые морщинистые лица сорокалетних пройдох, и видно, что они обычно работают «на пару». Я подошёл ближе и прислушался. Один из них, темнолицый, говорит хозяину:
– Заибёсси пыль глотать с ремонтом… весь кузов надо менять…
– Металл… о. о. как бумага, можно дулей продавить… – говорит другой.
– Считай, у тебя только мотор и тяги здоровые, остальное – морг…
– Из колёс – только пара, а эти закипели от огня… Ну… и что тебе остаётся? Баранка?
– А у нас реальная цена… Добавишь несильно, тебе Лилипут другую пригонит. Ты же знаешь, у него недорого. По-соседовски…
Сейчас разведут лоха… Да они не «на пару», они коллективом работают, а Лилипут это Игорь Лилиутов. И Колька Сидоров, его доверенный водила. В чём тут разводка, я не очень понимаю, но вижу, что который в тапочках – готовый лох. Машина целая, ободрать краску с дверцы и крыла, покрасить и два колеса заменить, вот и весь ремонт. Даже стёкла не полопались.
Я подошёл и вскричал в сердцах:
– Мужики! Да что же это делается? При советской власти такого не было… чтобы горело. Демократия, твою мать… У меня тоже машина сгорела. Только купил и на… сгорела.
Темнолицый огляделся, ничего подозрительного не увидел.
– Ну так… какие дела? Мы тебе другую задёшево. И твою горелую заберём за хорошую цену.
– Да как же мужики? Только купил и на тебе. Кто же это делает? А? Не сама же вспыхнула, кто-то руку приложил.
– Кто ж знает… враг. У тебя враг есть? Вот он и приложил руку. – Темнолицый застеснялся пафоса своих слов. – А то пацаны сожгли. Обкурились и совершили подвиг. И так бывает…
Другой мужик – профессионал – философствовать не настроен.
– Ну и где она, твоя горелая машина? Конкретно. Далеко идти?
– О! В металлолом свезли. А ты говоришь задёшево можно купить. Это как?
– А в полцены. Понятно, не новую. И наши комиссионные.
– Это вам, мужики, спасибо, а только я напрямую, сразу к Лилипуту. Правда, вот его сейчас дома нет.
Темнолицый протянул ко мне обе ладони.
– Ну так мы с Лилипутом и есть одна команда.
– А как же так, мужики случилось, что вот его машину тоже сожгли? Это как?
Темнолицый ещё больше потемнел лицом, нахмурился.
– А это враг… Это точно вражья рука. Лилипут спуску не даст, он поджигателя определит. И тогда уж…
Тут вступил другой мужик, не настроенный философствовать.
– Это Жигалов. Зуб даю, это Жигалов. Конкурентов зачищает.
Опять Темнолицый.
– Нет! Ты помнишь, на Окружном, 13, азеры мастерскую открыли, на пятьсот метров всего ближе к Черкизону, так они же весь поток стали перехватывать, и весь наш пациент к ним ушёл. Они и цены сбили.
– Ну, так их наказали, им закрыться пришлось. Думаешь, они с Лилипутом считаются? Он им шесть машин тогда… того… – он посмотрел на меня, понимаю ли я, о чём речь. – А они у него три…
– Ну вот. Он им ещё три машины должен. Так что эта не последняя. – Он махнул большим пальцем через плечо в сторону сожжённой машины Лилипута.
Я решил, что мне пора, чтобы не мозолить глаза здесь, во дворе у Лилипута. У Лилиутова. Консьержка через окно наблюдает, всё видит и запоминает. Люди мимо идут, обращают внимание на группу людей у горелых машин, кто-то и припомнит…
– Ну, мужики, пошёл… Где же мне Лилипута сыскать? На Окружном? Там какой номер? Запамятовал.
– Семнадцатый. Ты там скажи, что это мы тебя прислали, Ванёк и Феофан. Фе-о-фан, запомнишь? Нам зачтётся.
Темнолицый протянул руку. Я пожал его руку, приятельски улыбаясь. Пожал руку и другому мужику, не настроенному философствовать, а заодно уже и соседу в тапочках, погорельцу.

– В те годы народ стал обильно покупать машины. Москва в некоторых местах просто стояла – не могла разъехаться. Ездили по тротуарам. Не выдерживали нервы с непривычки стоять в пробках – били друг другу физии. Иногда доставали из багажника бейсбольную биту (мало кто знал, что такое бейсбол, но битами запаслись) и били друг другу фары и лобовые стёкла. Были случаи убиения водителей и пассажиров в пробках. Всё нервы, нервы, наша русская нервная распущенность, (в семнадцатом году вот тоже не сдержали нервы…). Тогда и родился автомобильный криминал. Первое дело у нас какое. украсть. Что без присмотра лежит, а в данном случае – стоит на четырёх колёсах – надо украсть. Началось всё с дворников, т.е. стеклоочистителей. Выламывали с корнем. Оставил на пять минут машину – в аптеку забежал аспирина на утро купить – выходишь, а дворников нет. Приходилось автомобилистам дворники снимать и с собой уносить. Я видел в ресторане – солидные клиенты, деловые люди, а рядом с вилками дворники лежат. Потом колёса пошли. Утром выходишь ехать на работу, а машина на кирпичах стоит. Это то, что снаружи можно свинтить. Потом научились внутрь лазить, воровать приёмники. Следующий логический шаг какой? Правильно. Угнать машину. А дальше? Одну угнал, вторую, третью, но на трёх не поедешь, значит, продать. Всегда найдётся, кто готов купить ворованное. И пошло – одни воруют, другие покупают. Покупают дёшево, продают дорого. Бизнес цветёт и укрепляется. Где бизнес, там конкуренция. А там и разборки. Стрельба, поджоги, взрывы. Чиновные в народе кормятся, богатеют. Дачи, а значит, и машины покупают. Машины всё дороже. Ни в одной столице мира столько мерсов на душу населения не ездило, как у нас. А мода на вездеходы? Ты вспомни, сколько чероков крутилось по Москве. А машинка-то…тьфу, сейчас уже западло в неё садиться. Ты видел, какие сейчас броневики появились, колесо, как у самосвала. А вместе с рынком растёт и криминал. Такие сейчас есть автомобильные бароны и магнаты, губернаторы их боятся. А начинали с ворованного жигулёнка с перебитым номером.
– Так ты скажи, дед, он здесь или нет его?
– Не видел. Колька здесь, а его не видел. Да ты слушай, я, можно сказать, про него и рассказываю. Он первый приёмник ко мне принёс. Ему лет четырнадцать было. Хороший мальчик, холёный, в школе учился. Пришёл, а девчонка в сторонке стоит, психует, голыми коленками одна об другую трётся. В красном беретике. Я ему дал десять долларей, а продал через день за тридцать. Тогда это были живые деньги и не хилые.
– А почему тебе принёс?
– У нас тогда кооператив был по ремонту тачек. Как раз частный бизнес разрешили. Поняли власти, что без частника, без его инициативы, страну не вытянут. Куда ему было идти с автомобильным приёмником? Через пару дней ещё два принёс, и девчонка опять при нём. А на ней джинсовая курточка. Новенькая. И вместо беретика кепочка, такая, знаешь, с длинным козырьком. Это он ту десятку на девчонку потратил. И всё, на этом сломался, это как наркота. Я ему двадцать долларей протягиваю, а он, нет, тридцать гони. Я пошумел, но дал, всё равно навар. Один за тридцать продал, другой за сорок, отбил десятку, что ему лишнюю дал. И сам думаю, вот бы ещё принёс. Смотрю, идёт. А вместо девчонки – пацанчик. Такой шустрый. Вдвоём они мне шесть приёмников принесли. И пошло. У меня уже и клиентов столько не было. Всё, говорю, больше не беру. Пока что. А пацанчик мне: боцман, (они меня боцманом называли, потому что я в тельняшке ходил), а если мы тебе тачку пригоним, возьмёшь? Я напрягся, ворованная тачка это уже серьёзно, от прокурора не откупишься. Ну, или за очень крутые башли. Но, думаю, ладно. С запчастями туго, мы её на запчасти за ночь распустим, вроде как её и не было. Только говорю, аккуратно, не наследите. Ушли, а у меня очко играет, мандраж трясёт. Неделю их нет, я и успокоился. Подъезжает копейка, сигналит, ну как обычный клиент. Я открываю ворота и вместе с воротами пасть открыл и закрыть не могу от изумления. За рулём шустрый пацанчик, а рядом он. А сзади, кто? та же девчонка, что и раньше. И ещё одна. Прикинутая и мордочка наглая. В глазах презрение. Пошлите, говорит, его на хер, поедем к Ашоту, он нам даст нашу цену. Ну я и сдался, дал сколько они просили. Всю ночь мы с напарником тачку винтили на части и прятали, а кое-что даже во дворе в газон закопали. Месяц ждали, что менты придут с обыском, а никто не пришёл. Я свои башли за месяц отбил и ещё вдвое наварился. Так что когда они мне ещё копейку пригнали, я её уже спокойно взял. И дело у нас пошло.
– А шустрого пацанчика не Колькой звали?
– Колькой.
– Сидоровым?
– Умный ты, сам догадался.
– А девчонка что? – Я прикинул, это не могла быть Анька, по возрасту не выходило.
– А что девчонка? Мало ли девчонок на Москве. Это она тогда девчонкой была, а сейчас она, знаешь, на какой ауде приезжает рихтоваться? Она уже давно замужем за олигархом. После неё у пацанов много разных девок было.
– А дальше что, дед? Пошло у вас дело и что?
– А дальше что? Пацаны школу, как положено, кончили, зрелость получили. Всё хорошо. Чего-то распиззелся я. Ну, короче, через два года после школы они уже здесь полными хозяевами были. А я у них слесарем по ремонту. А теперь вот сторожем на воротах стою.
Он посмотрел мне за спину.
– Вона, едут…
Из глубины двора, полного легковушек, их суетливых хозяев и медлительных ремонтников, тронулась большая чёрная машина и подъехала к воротам, где мы беседуем со сторожем.
– Боцман, мы уедем на час, если кто будет спрашивать. – Это Коля Сидоров высунулся из окна. Вторым в машине сидит Губастый.
– А чего? Скажу. А токо вот, мущина про вас спрашивает… никуда уже и ехать не надо.
Коля сильно удивился, узнав меня.
– А ты как здесь, деда, оказался? – Он спрыгнул с высокой подножки. – Я же тебя на болоте оставил остывать, а ты уже здесь… и шпионишь. Плохо я свою работу тогда сделал, надо поправить.
– Ну, давай Коля Сидоров. Поработай. Ты уже наработал лет на десять, рукавицы шить, Добавь к своим большим делам ещё одно маленькое дельце. Так чтобы народ видел.
– Боцман, о чём он тебя спрашивал?
– Да ни о чём, Сидор. Спрашивал, как ему вас… с Игорьком найти, поговорить хочет.
Хлопнула дверь, подошёл Игорёк. Он сердит.
– Ну, говори, только быстро, нам ехать надо.
– Меня, Лилипут, интересует Аня, я хочу её видеть.
– Я тоже хочу её видеть. Если увижу, скажу ей про тебя. Всё? Поехали. – Он повернулся, чтобы сесть в машину.
– Я, Лилиутов, разговаривал со стариком из сто девяносто первой квартиры, который сидит под портретом Сталина и пьёт коньяк с конфетами. Но он не захотел ничего сказать, рассердился на меня. Я хотел позвонить в квартиру номер сто девяносто, подумал, уж не там ли ты её прячешь, но там звонка нет.
Он повернулся ко мне ещё более сердитый, почти свирепый, что очень портило его симпатичное молодое лицо.
– Ты, пёс, как здесь оказался, как ты меня нашёл?
– Мне Ванёк с Феофаном сказали. Дали направление. А «пёс», это для меня не обидное слово.
– Игорёк! – вскричал Коля Сидоров. – Откуда он, сволота, всё про нас знает? Надо его урыть, пока он…, – но Игорёк не дал ему договорить.
– Нету её. Не знаю, где она. Она, тварь, всё пела, что высоты боится, на балкон не выходила. А когда машина горела, она на нижний балкон спустилась к соседям и ушла. Это с одиннадцатого этажа… Так что не знаю, где она сейчас. И знать не хочу. Поехали, Коля.
Он уже взялся за ручку дверцы, когда я сказал, сам не осознавая, почему я это говорю:
– Ты спроси Колю, может, он знает, где она.
Он замер, а Коля шагнул ко мне, подняв кулаки над головой.
– Удавлю, суку. Убью. Попадись ты мне…
– А ну, Коля, поехали… Садись в машину… слышишь, что я сказал?
Они уехали. А старик-сторож покачал головой.
– Плохо между ними началось с того года. Мурка пробежала… А какие друганы были.

Вечером я набрал Тамару. Если Аня в бегах, подумал я, то она могла Тамаре позвонить. Или даже приехать к ней. Не берёт трубку. Наконец, насморочный голос.
– На!
– Это ты? Что с тобой? Плачешь? Что случилось?
– Дичего.
– Аня не звонила?
Молчанье.
– Тамара! Тебе Аня не звонила?
– Дет.
– А может, она у тебя?
Молчанье.
– Она у тебя?
– Дет!
– Чего ты плачешь?
– Я де плачу.
– Я же слышу.
Молчанье.
– Так чего ты плачешь? Это связано с Аней?
– Ах оставьте вы бедя все в покое.
Гудки.
Что-то не так.
Что не так?
«Оставьте вы меня все в покое».
Кто все? Я, Аня? Или Игорёк с Колей? А кто ещё её может беспокоить?
Я говорю жене:
– Съезжу я к Тамаре, у неё там что-то нехорошо.
– Тебе не кажется, что ты слишком много внимания уделяешь другим женщинам?
На такой вопрос ответа нет. Лучше промолчать.
– Ты бы обо мне и о детях так заботился, как о Тамаре и этой… твоей юной шалаве.
– Так я съезжу, узнаю, в чём там дело?
– А если я скажу «нет», так ты и не поедешь?
– Не поеду. Но это будет неправильно.
– Ну так не спрашивай меня, ехать тебе или не ехать.
И я поехал.

Тамара живёт в престижном сталинском доме. Если смотреть на Дом правительства РФ, то по левую от него руку, прямо рядышком, стоит огромный Тамарин дом. На гранитной набережной Москвы-реки. Престижнее не бывает. Раньше там жила кремлёвская и цековская номенклатура, за одного такого номенклатурного чиновника молодая Тамара и вышла замуж. Номенклатуры уже нет, но дом сохранил свою былую надменную важность. Широкие мраморные подъезды, залитые светом, в которых сидят за дубовыми столами суровые скуластые старухи, а иногда рядом с ними листают скучные журналы молодые, крепенькие, и тоже скуластые ребята в тёмных галстучных двойках. Они сидят рядом со старухами, молча поглядывая на телефонные аппараты, и чего-то ждут. В такой подъезд не зайдёшь попить пивка, или поприжимать девку. А уж помочиться – в голову не придёт. И в таком подъезде не воняет кошками. И тяжёлая дверь не скрипнула и не грохнула у меня за спиной. Я постучал ногами о коврик перед дверью, чтобы показать скуластой старухе, как я соблюдаю чистоту у неё в подъезде. А она внимательно глазеет на меня и, когда я, свернув к лифту, киваю ей лбом, спрашивает:
– Если вас ждут, молодой человек, то в какой квартире, извиняюсь?
– Тамара Максимовна ждёт. Сороковая квартира.
Она что-то медленно пишет в тетрадку, пока наверху поскрипывает лифт, приближаясь.
– У неё сегодня прямо светский салон, – слышу я перед тем, как за мной захлопнулись створки дверей, и пока еду на пятый этаж, успеваю шесть раз повторить эту фразу.
Стою перед дверью и мне чуется, что я не вовремя, и нет вообще нужды в моём присутствии в этом доме, я лишний. Не решаюсь нажать кнопку звонка. Глупо вот так стоять и не звонить, но ещё глупее повернуться и уйти, и пройти мимо скуластой, всезнающей старухи. А потом прийти домой и сказать, что я не был у Тамары. Я слышу глухой, из дальней комнаты, её голос, вспыхивающий иногда языками истерического пламени. Она яростно негодует. Кто же там у неё? С кем она так опасно ссорится? И я звоню, чтобы, возможно, предотвратить какую-нибудь катастрофу. Дверь распахивается.
– Тебя только мне сейчас не хватало, – кричит она и убегает обратно, оставив дверь открытой передо мной. Вхожу, раз дверь открыта. Я хорошо знаю, как расположены комнаты у Тамары. Самая дальняя четвёртая комната – это бывший кабинет её мужа, его превосходительства. Там тёмно-зелёные стены и тяжёлая лепнина висит с потолка, и в разных местах мерцает позолота. И ещё мне запомнился чиновничий письменный стол императорской эпохи, карельской берёзы, любимое место сиживания государственного мужа. Тамара говорила, что муж обожал читать детективы за этим столом. Здесь же в высокой застеклённой горке хранилось коллекционное серебро. Тамара всегда любила эту тихую и тёмную комнату, поставила здесь себе телевизор для вечернего препровождения времени. А иногда и засыпала здесь в огромном румынском мужнином кресле вместе со своей собачкой. Но она не любила в этой комнате чужих людей и никого туда не водила. Я туда попал когда-то, когда чинил монументальную настольную лампу позолоченной бронзы. Почему же тогда именно в этой комнате разгорелся скандал? Кто пустил туда чужих людей? Но раз они все там шумят, то и я туда пошёл. Дверь полуоткрыта и первым я увидел Колю Сидорова, когда просунул туда голову и плечо. Там был ещё один мужчина, в костюме и галстуке, иностранец, что я сразу определил по каким-то непонятным признакам. Так и оказалось потом. И Тамара. Все они стояли и были очень напряжены. Они с нетерпением хотели увидеть, кто же это звонил в дверь. Я оказался в центре всеобщего внимания и мне пришлось войти. Чтобы увидеть разочарование на их лицах, смешанное с негодованием. Они ожидали увидеть кого-то другого.
– Слушай, дед, ну ты прямо везде. Как таракан. Мне тебя надо было сразу кончать.
Коля Сидоров стоял посреди комнаты в своей чёрной лакированной косухе, конец её пояса свисал почти до колен чёрных джинсов и смотрел на носки тяжёлых чёрных ботинок. Руки были в карманах косухи, и множество железок сияло на груди и рукавах. Лицо было разбито с левой стороны и выражало угрозу.
– Из-за тебя, козёл, всё наперекос пошло.
– Я же говорил, Коля, что стану вашей злой судьбой. Это Лилиутов тебе морду разбил?
– Сейчас я тебе всю морду разобью…
Тамара вскричала:
– Только не в моём доме… – И сорвалась в истерику. – Не позволю устраивать тут бандитские разборки… Когда вы оставите меня все в покое?
Коля наорал на неё:
– Только тогда я оставлю тебя в покое, старая корова, когда ты мне скажешь, куда ты прячешь Жанку! Суку… Я не для того разосрался из-за неё с Лилипутом, чтобы теперь её потерять! Поняла?! Она моя!
– Не знаю я, где она, сколько раз тебе повторять, подонок! Она мне не звонила!
– Ничего! Будем ждать! Я подожду, сколько надо, но без неё отсюда не уйду!
Заговорил молчаливый товарищ в костюме, иностранец. Он убедительно говорил о чём-то по-немецки, обращаясь к Тамаре. Но она была занята своими переживаниями, слёзы хотели литься из неё, и она пыталась их унять.
– Ой, Вернер, сейчас не до тебя.
Я понял.
– А, так это Верный? Анин венецианский друг?
Он теперь обращался ко мне:
– Я-а, я-а! Друг, друг! Анья, Венеция… – и дальше какая-то прямая речь по-немецки, недоступная моему пониманию. Немного понимала по-немецки Тамара. Она разъяснила мне:
– Они должны были улететь вчера в Берлин, но она не явилась к самолёту. Он не улетел, дурень, остался искать её. Пропали билеты, и никто не знает где она. Этот подонок теперь мучает меня, и от немца я не знаю, как избавиться. Помолчи, Вернер!
Но Вернер не захотел молчать, он говорил и говорил, прижимая руку к груди, и казалось, что он сейчас может заплакать от боли сердца.
– Чего это он? – спросил Коля Сидоров. – Какой самолёт? Он что, Жанку увезти хотел? Не дам её увезти, так и скажи ему. Она ко мне пришла, когда с балкона спустилась. Я приехал домой после пожара, а она у меня дома сидит, с мамой чай пьёт, а сама дрожит вся. Я у тебя, Коля, останусь, ты же не выдашь меня Лилипуту. А как я мог её выдать, если я был в неё… как пацан… сколько времени… Я ненавидел Лилипута, за то что он с ней как с девкой… И вот она ко мне пришла… И она теперь моя… Понял ты, немец?
Мне стало неловко и немного смешно. Трагическая любовная история постепенно стала казаться водевилем и я решил, что пора уходить. Да, мне пора уйти, чтобы не стать смешным персонажем этого водевиля. Стремящимся превратиться в фарс.

Недели спустя Тамаре был короткий звонок откуда-то из заграницы. Анька сообщила, что она жива, но у неё нет денег на длинные разговоры, как только сможет – ещё позвонит. Больше она ни разу не звонила за эти годы.

Источник

Озеро в тумане лодка

Алтай. Телецкое озеро. Утро. Лодка с рыбаками. Озеро в тумане. Стоковое фото, фотограф Рябков Александр / Фотобанк Лори

Эту фотографию можно купить в следующих форматах:

Интернет

Интернет и полиграфия

Другие виды использования фото

Размеры в сантиметрах указаны для справки, и соответствуют печати с разрешением 300 dpi. Купленные файлы предоставляются в формате JPEG.

¹ Стандартная лицензия разрешает однократную публикацию изображения в интернете или в печати (тиражом до 250 тыс. экз.) в качестве иллюстрации к информационному материалу или обложки печатного издания, а также в рамках одной рекламной или промо-кампании в интернете;

² Расширенная лицензия разрешает прочие виды использования, в том числе в рекламе, упаковке, дизайне сайтов и так далее;

³ Лицензия Печать в частных целях разрешает использование изображения в дизайне частных интерьеров и для печати для личного использования тиражом не более пяти экземпляров.

* Пакеты изображений дают значительную экономию при покупке большого числа работ (подробнее)

Размер оригинала: 3872 × 2592 пикс. (10 Мп)

Указанная в таблице цена складывается из стоимости лицензии на использование изображения (75% полной стоимости) и стоимости услуг фотобанка (25% полной стоимости). Это разделение проявляется только в выставляемых счетах и в конечных документах (договорах, актах, реестрах), в остальном интерфейсе фотобанка всегда присутствуют полные суммы к оплате.

Внимание! Использование произведений из фотобанка возможно только после их покупки. Любое иное использование (в том числе в некоммерческих целях и со ссылкой на фотобанк) запрещено и преследуется по закону.

Источник



Лодка тонет посреди озера, а фото с ней ломает людям мозг. Потому что на нём нет ни воды, ни судна

Житель Миннесоты поделился фотографией с тонущей лодкой, которая заставила зрителей напрячь мозги. На снимке отчётливо видно судно и озеро, но реальность обманчива. Немного внимания, и вы поймёте, как сильно ошиблись.

Пользователь Reddit из Миннесоты под ником ogre_easy заглянул в фотогалерею своего смартфона и нашёл необычный снимок. Мужчина увидел изображение с небольшой белой яхтой, которая стояла посреди грязного озера и наполовину ушла под воду. Для полноты картины стоит отметить, что в воде отражались деревья, видимо, стоявшие на берегу.

Фотография вызывала вопросы хотя бы потому, что реддитор не смог вспомнить, когда и зачем её сделал. Об этом ogre_easy рассказал на Reddit, а также объяснил: он нередко снимает с помощью дрона, так что гипотетически подобное изображение могло оказаться на его устройстве.

Я посмотрел на фото и задался вопросом, почему я сделал снимок тонущей лодки.

Настало время взглянуть на фото ogre_easy. Вам уже удалось понять, что на нём изображено?

Разгадать секрет фото не смог даже Google. Алгоритм воспринимает предметы на снимке как лодку на воде, и результаты поиска по изображению тому доказательство.

Не сомневаемся, что вы уже распознали на снимке некую деталь, расположившуюся на очень обманчивом фоне. На самом деле на фото находится основание сломанной антенны на автомобиле Nissan Rogue. Синева вокруг — покрытый дорожной пылью корпус машины, в котором и отражаются деревья. При этом в правом верхнем углу изображения вы можете заметить маленькую и неприметную подсказку.

То же самое объяснил и реддитор, а заодно рассказал об обстоятельствах появления композиции.

Сломанная антенна на моей машине выглядит как затонувшая лодка. Я выезжал из гаража, пока опускались двери. Антенну оторвало мгновенно. Я сломал её в общей сложности на третий день после покупки автомобиля!

За несколько часов на Reddit хитрая оптическая иллюзия собрала больше 90 тысяч плюсов и одну тысячу комментариев. Не грустите, если ошиблись, впервые взглянув на фото. Многие люди с трудом верили своим глазам.

Reitermadchen

Я всерьёз считал это лодкой, пока не прочитал подпись.

katiecharm

Когда я прочитала подпись, то стала искать антенну, торчащую из наполовину затонувшей лодки.

0Nyxee

Мне стыдно за то, как долго до меня доходило. Пришлось прочитать подпись несколько раз, чтобы наконец понять.

Что сказали бы пользователи соцсетей, если бы вместо лодки им показали голые ягодицы невесты. А ведь такое фото уже появлялось в сети, и на нём тоже всё оказалось не так-то просто.

Некоторые оптические иллюзии вы можете создать самостоятельно. Например, снимок, на котором у вас пропадут ноги. Мы попытались, и у нас вышло даже слишком правдоподобно.

Источник

Adblock
detector